Выбрать главу

Надо мне на даче ночевать, а вернувшись в Москву, еще заехать кое-куда.

Я еду в метро, а напротив меня сидят две уверенные в себе женщины. Сидят и о чем-то болтают, помогая себе взмахами рук с длинными пальцами. На пальцах – тоже длинные, хорошо наманикюренные ногти.

Лицо одной из них покрыто бронзой южного загара, который выглядывает также в зазор между белым носочком и брюками.

Одеты женщины дорого – в тонкую черную кожу, тонкие свитера, с тонким золотом на пальцах.

На ногах – роскошная спортивная обувь.

Едут напротив меня две дорогие женщины.

Я читаю Шкловского сидя на станции.

На платформе, опустив огромные уши по щекам, стоит собака. Я знаю, что эту собаку зовут бассет-хаунд.

Знаю, хорошая это собака.

Проходит поезд. В специальном окошечке на переднем вагоне написано: “Нахабино”. Этот поезд можно пропустить.

Я читаю дальше. Вот подошел другой.

Теперь в окошечке написано: “Волоколамск”.

Я вхожу в вагон.

Часто, приехав на дачу, я заставал дверь закрытой – дед с бабушкой спали после обеда. Тогда я уходил на грядки – кормиться.

В конце крохотного участка, около леса, росла малина, и было похоже, что по ней уже погулял медведь.

Росли бестолковые кусты черной смородины.

Я ел и дожидался, когда дверь откроется.

И это было детство.

Во всяком учреждении есть такое место, где люди собираются кучками и курят. Если рядом есть буфет, то они пьют светло-коричневое пойло. Называется оно – кофе.

Одно такое я помню очень хорошо.

Имя его было – “сачок”.

Почему “сачок” – непонятно.

На даче же стояла сторожка – зимний дом с печью.

На ступеньках сторожки, под крышей, мы курили в детстве.

Сменилось уже несколько поколений, своими джинсами вытирая ступеньки сторожки.

Вот я подхожу к нашим наследникам.

– Здравствуй, Володя, – говорит мне девица сексуального вида.

Лежит она, закинув на стену длинные красивые ноги.

Под головой у девицы лежит какой-то мальчик.

– Здравствуй, здравствуй, – говорю я и медленно подхожу ближе…

Я читаю Шкловского и думаю о любви.

Нет, не о любви я думаю, а о привязанности.

Шкловский пишет о любви – а получается о литературе.

Так и мои письма превращаются в дневники, а дневники превращаются в письма.

Женщина, которой писал Шкловский, в его воображении отвечала так:

“Любовных писем не пишут для собственного удовольствия…”

К друзьям для собственного удовольствия не пишут тоже.

Зачем я позвонил?

Непонятно.

Позвонил и договорился о встрече.

И не то чтобы у меня были какие-то надежды, совсем нет. Или, наоборот, я ей нравился…

А вот – начал прибирать квартиру.

Пыхтя, залез с тряпкой под диван.

Выбрался из дома и купил на рынке килограмм помидоров за семь рублей и огромный блин мадаури – грузинского хлеба.

Я добросовестно выходил встречаться с ней к метро.

Изредка накрапывал дождик – большими и крупными каплями.

Дождь выбрасывал в воздух эти капли и на время успокаивался.

Книга писем Шкловского к одной женщине, любимой им, называется

“Zoo”.

Zoo – это зоопарк.

Моя одноклассница, ставшая потом преподавателем истории КПСС, называла зоопарк тюрьмой зверей.

Довольно давно я работал рядом.

Я работал по ночам, когда подходила моя очередь.

В те ночи я выучил мрачное дыхание зоопарка.

Это был запах сена, навоза и звериного нутра.

В темноте пронзительно скрежетали павлины и тяжело ухал усатый морж.

Однажды, открыв окно, я увидел, как идет снег.

Было первое апреля, хмурый день. Лебеди под казенным окном возмущенно кричали…

Сейчас улица, разделяющая зоопарк на две части, раскопана и перегорожена. На ней лежат бетонные блоки и трубы.

Внешне это похоже на баррикаду.

Такие баррикады возводились у Белого дома.

Случился военный переворот, а во время переворотов полагается возводить баррикады. Вышли они на этот раз хлипкие, слабенькие.

Модно было гулять на баррикадах.

Какая-то девица сидела на танковой пушке, сверкая капроновыми чулками. Другие, в трико и белых свитерах, гуляли с парнями.

У костров грелись лохматые люди в штормовках, а в небе болтался аэростат.

На антенной привязи аэростата висело четыре флага: большой трехцветный российский, поменьше – жевто-блакитный украинский, за ним – литовский и еще какой-то, неразличимый в вышине. (Потом этот аэростат оторвался и путешествовал по московскому небу самостоятельно. Его принимали за летающую тарелку.)

Товарищ мой встал на баррикаду, чтобы осмотреть окрестности. Она зашаталась под ним.

Начали записывать в десятки и сотни. Появились командующие люди.

Люди благоразумные с ужасом представляли, как их будут хватать по этим спискам.

Шкловский пишет: “Много я ходил по свету и видел разные войны, и все у меня впечатление, что я был в дырке от бублика.

И страшного никогда ничего не видел.

Жизнь не густа.

А война состоит из большого взаимного неумения”.

Стоять и дежурить ночью – занятие неприятное.

С военной точки зрения это бессмысленно.

Холодно, дождь.

Стоишь и куришь.

Курили много. За ночь выкуривалось три пачки.

Я курил трубку. Курить трубку выгодно – не просят сигарет.

Ночами слушали хрипящее и булькающее радио. Мой коротковолновый приемник был за большие деньги куплен неделей раньше. Назывался он символически – “Вильнюс”!

“Радио Москвы” то появлялось, то пропадало.

Первый страх пришел, когда начали глушить независимые станции – одно “Радио Свобода” пробивалось в эфир.

Лил проливной дождь, и вместо того, чтобы выходить из-за козырька здания – посмотреть, я прижимался ухом к динамику.

Сообщение шло по трассе Москва – Мюнхен – Москва. Корреспондент закордонной радиостанции сидел на одиннадцатом этаже Белого дома и рассказывал в прямом эфире, что происходит за углом.

Потом включилось через резервный передатчик российское радио.

Итак, все курят. И все бессмысленно. Однако кому-то нужно умереть. Тут важен момент физического прекращения чьей-то жизни.

Это оселок, на котором проверяется серьезность происходящего.

Надо кого-то убить.

Теперь несколько слов о танках.

Что люди ложатся под их гусеницы, довольно страшно.

В первую очередь тем, кто стоит вокруг.

Из танка лежащих не видно. Так было в Вильнюсе.

Когда человек не успевает увернуться от гусеницы, его просто наматывает на нее. Это происходит быстро, и ничего героического в этом нет. Если несколько десятков танков проезжают по одной задавленной собаке, она раскатывается, как блин.

Это я видел.

А младший сержант Акаев заснул на броне во время ночного марша.

Он упал под гусеницы, и танковая рота сделала его совершенно плоским, толщиной с фанерку.

Младший сержант Акаев занимал несколько квадратных метров.

Я не верю в воодушевление и подъем человеческих чувств от созерцания погибших под танками.

В своем “Сентиментальном путешествии” Шкловский несколько раз вскрикивает: “Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить все это в душе?” Он писал о гражданской войне.

Наутро объявилось огромное количество героев.

Количество подбитых танков приблизилось к сотне.

Снова начались народные гуляния.

Через день одна радиостанция ругалась с другой.

– А вот и секс опять разрешили… – трепался один из ведущих.

– Позвольте, коллега, – вступал другой, – вы неправильно произносите это слово. Говорить нужно не “сэкс”, а “сЕкс”… Ну да все равно, поздравляю вас, дорогие слушатели, с окончанием внепланового дня танкиста.