Выбрать главу

– Библейское семейство, – вздохнул Хрунич.

Михаил Абрамович поднял на нас светящиеся глаза.

– Вот теперь мне – хорошо, – сказал он.

– Мы принесли водочки, – произнес его брат.

Заговорили о войне, продаже оружия арабским странам и проблеме отказников. Торопиться было некуда, время мытья, массажа, окатывания водой из шаечек и тазов еще не пришло, и можно было просто беседовать о том и о сем.

Так мы всегда беседовали, попарившись, потягивая различные напитки – чай со сливками, приятно увлажнявший сухое после парной горло, морсы всех времен и народов, пивко, а те, кто ей запасся, – и водочку. Теперь мы пили водочку за здоровье семейства Бухгалтеров.

Сейчас я думаю – как давно это было и сколько перемен произошло с тех пор. Перемен скорее печальных, чем радостных, поскольку мы столько времени уже не собирались вместе, а некоторых не увидим уже никогда.

Убили Сидорова. Самонаводящаяся ракета влетела в сопло его вертолета, и, упав на горный склон, он, этот вертолет, переваливался по камням, вминая внутрь остекление кабины, пока взрыв не разорвал его пятнистое тело.

Убили, конечно, Сидорова-старшего. Сидоров-младший узнал об этом через месяц, когда вместе с бумагами отца приехал оттуда его однополчанин. Однополчанин пил днем и ночью, глядя на всех злыми глазами. Подробностей от него добиться не удалось, а сухое официальное извещение пришло еще позже.

Так что мы не знаем, как все произошло.

Младшему Сидорову хотели выплачивать пенсию как приварок к его стипендии, но выяснилось, что до поступления в свой

Радиотехнический институт он таки проработал год, и пенсию не дали. Его мать давно была в разводе с майором Сидоровым, майора похоронили за границей, и на том дело и кончилось.

Сема, Семен Абрамович, уехал в Америку. Путь его за океан начался на берегу Малой Невы, в доме сталинского ампира, рядом с пожарной каланчой. Там, при знакомстве с Джейн Макговерн, началась его новая жизнь. Последний раз мы увидели его в

Шереметьево, толкающего перед собой тележку с чемоданами. Он еще обернулся, улыбнувшись в последний раз. Отъезд в Америку равнозначен смерти. Это давно отмечено.

А пока они сидят все вместе на банной лавке, отдуваясь, тяжело вздыхая, и время не властно над ними.

Уже появился из своего пивного закутка банщик Федор Михайлович, похожий на писателя Солженицына, каким его изображают в зарубежных изданиях книги “Архипелаг ГУЛАГ”. Он появился и, обдавая нас запахом отработанного “Ячменного колоса”, монотонно закричал:

– Па-торапливайтессь, па-торапливайтессь, товарищи, сеанс заканчивается…

Не успевшие высохнуть досушивали волосы стоя у гардероба. Хрунич все проверял, не забыл ли он на лавке фетровую шляпу, и копался в своем рюкзачке. Евсюков курил. Наконец все подтянулись и вышли в уже народившийся весенний день. Грязный снег таял в лужах, и ручьи сбегали под уклон выгнувшегося переулка. Мартовское солнце внезапно выкатилось из-за туч и заиграло на всем мокром пространстве между домами.

– Солнышко-оо! – закричал маленький сын Стаховского, и вся компания повалила по улице.

ИСТОРИЯ ПРО БУНИНА

Пришла пора сдачи заказа, и меня отправили в командировку.

Возвращаться пришлось вдвоем. Вместе со мной с военного объекта ехал толстый военпред, шелестевший фольгой от курицы. Когда стемнело, он забрался на верхнюю полку и, открутив на полную мощность свет, стал читать вслух Бунина. Поезд шел где-то у

Подольска, совсем недалеко от Москвы, а прибывал в три.

Я еще надеялся поспать хоть час, меня клонило в сон, а военпред бубнил над ухом, сморкался, вскрикивал от восхищения:

– Ну ты смотри, ты смотри!.. Вот любовь, а?!

Я сразу возненавидел его.

– Плачут, мучаются, – продолжал он. – Моя вот, как женился, ни разу не плакала. Ни слезинки не дал пролить, вот! А тут – возлюбленная нами, как никакая возлюблена не будет… Ну чисто дети… Дела-а.

Возлюбленная нами, подумал я. Возлюбленная нами, как…

Тогда мы лежали на узком диване. Это было ворованное время, и лишь к двум часам ночи мы понимали, что никто нам не помешает.

Мы так уставали, что сил ни на что уже не оставалось, но уснуть уже не могли и курили, передавая сигарету друг другу.

В головах я ставил маленький приемник, взятый без спроса у одного моего друга. Мы отчаивались разобрать русскую речь

“Свободы” в грохоте глушилок и начинали искать музыку. Через пять минут волна почему-то менялась, и приемник одиноко звенел на столе.

Обычно я лежал ближе к стене. Однажды она внезапно крепко прижалась ко мне, и я почувствовал, что она плачет. Мне не хотелось ее ни о чем спрашивать, есть вещи, о которых нельзя спрашивать. Тогда я стал губами сушить ее мокрые веки, чувствуя, как она успокаивается.

Мы были совсем дети, жаловались друг другу, ссорились, как дети, и надували губы, как дети, и сейчас она обнимала меня, как большой ребенок.

Беззащитный запах волос, подтянутые к животу колени – все выдавало в ней ребенка, хотя мы считали себя совсем взрослыми.

Той ночью на улице мело, и в комнату проникал белый свет от снега, ставшего стеной за окном. Когда стало светать, она наконец уснула, уткнувшись носом в нашу единственную подушку.

Дождавшись этого, я сразу же провалился в забытье, успев подумать, что мы все-таки украли эту ночь.

Я успел подумать, что любовь – это воровство, она вне закона и, не украв, нельзя любить.

А утром нам снова никто не помешал, мы спали долго, а проснувшись, вышли из дома не позавтракав.

Через два года она уехала, а еще через год ее и случайного попутчика, сидевших в автомашине у бензоколонки в пригороде

Рамаллаха, расстрелял в упор, прямо через ветровое стекло, какой-то палестинец.

Отчего-то я хорошо представляю, как бился в его руках

“калашников” и осыпался внутрь машины белый, сразу ставший непрозрачным триплекс.

Хотя нет, у меня еще есть надежда: один из знакомых недавно видел ее в метро, а другой рассказывал мне, что столкнулся с ней у автобусной остановки.

Я думаю, что она вернулась в Москву, и я непременно встречусь с ней, как только мы приедем.

Наверное, она случайно окажется на вокзале, когда я, отпихнув своего толстого попутчика, вылезу из вагона.

Пусть он читает Бунина и радуется своей жизни – что нам до него?

Она будет там, думал я.

Куда она могла уехать?!

Конечно, она будет там, возлюбленная мною, как никакая другая возлюблена не будет.

ЧИТАТЕЛЬ ШКЛОВСКОГО

Читаю Шкловского.

Он пишет о своем детстве.

Все воспоминатели начинают с этого.

Шкловский пишет: “Фамилии подрядчика не помню, фамилия архитектора, про которого не рассказывали анекдотов, – Растрелли”.

Это про Смольный.

Анекдот появился. “Архитектор – расстрелян”.

Еду в метро, пересаживаюсь и снова еду.

В тупиковом конце станции на скамейке сидят двое – худощавые серьезные ребята лет двадцати. Заполняют какие-то ведомости, бланки, говорят о своем, спокойно и неторопливо.

В руках у одного вдруг мелькает пачка денег. Присмотревшись, вижу, что это аккуратная банковская упаковка сторублевок. А сторублевки… “Сто штук по сто, – соображаю я, – это десять тысяч рублей”.

И иду дальше.

Мимо меня, встречным курсом по эскалатору, спускаются иностранцы.

Кепки на них русские, майки с изображением университета, но продолговатые лица, загорелые и ухоженные, сразу дают понять – иностранцы.

И эта речь – невнятно доносящееся голубиное воркование английской речи: орри, хайрри, райрри…

Я читаю Шкловского в метро, по дороге на дачу.