Кацнельсон, озадаченный улыбками Ляли, топтался у порога. Все, что не поместилось в баулы и рюкзак, громоздилось посреди комнаты. Влезая в джинсы, Юшков сказал: «Вот тебе инженерная задача — куда рассовать все это добро». Он понимал, что гость пришел по делу и, наверно, их прибор срочно понадобился Шумскому.
Он угадал: у кандидата теперь свет клином сошелся на их работе. Два дня тот просидел в конторке Кацнельсона, понял, что без лаборатории им не обойтись, и предлагал теперь Юшкову место то ли лаборанта, то ли рабочего на сто рублей.
«Ты бы согласился?»— спросил Юшков. Кацнельсон сказал: «Он говорит, ты когда-то хотел». Ляля притихла на кухне, слушала. «Главное — зацепиться»,— заметил Кацнельсон. «Тогда у меня не было семьи,— сказал Юшков.— А теперь долг за квартиру». Он старался не смотреть в кухню. «О деньгах не беспокойся,— подала голос Ляля.— С долгом нас не торопят». «Советуешь соглашаться?» — усмехнулся Юшков. Она погромыхала кастрюлями. «Конечно. Ты всегда этого хотел».
Кацнельсон чувствовал неприязнь хозяйки и понимал ее. Он знал, как живут на сто рублей. Не хуже Юшкова он знал, что от этого места — то ли лаборанта, то ли подсобника — к самостоятельной работе пути нет. Почти наверняка. Но у него были идеи, они не давали ему покоя, и отказаться от них было трудно. «В конце концов,— честно признался он,— Шумский мог бы и получше что-нибудь придумать». «Зачем ему думать, если на него бесплатно работают?» — сорвалось у Ляли. Мужчины промолчали. Она поправилась: «Дело не в деньгах. Неприятно, когда вас считают дураками». «Ты права»,— сказал Юшков. Ляля расстроиларь: «В чем права? Всегда ты так. Я тебе советую соглашаться. Конечно, тебе надо идти в институт».
Кацнельсон наконец сообразил, что накалил обстановку. «Я бы не согласился»,— соврал он. Юшков зло рассмеялся. Он сам не знал, на кого сейчас злится. «Брось, Игорь. Конечно, нас считают дураками. Нужно быть идиотами, чтобы клюнуть на это. Но ты бы клюнул. И не потому, что здесь можно использовать данные богом извилины и все, что нанизал на них институт. А потому, что без дела у тебя начинает дергаться глаз». «У меня никогда не дергался глаз»,— сказал Кацнельсон. «Разве? — Юшков пожал плечами.— Мне все же кажется, что-то у тебя дергается. Но у меня-то точно ничего не дергается. И я на хлебный мякиш не клюю».
Ляля вышла из кухни. Глаза были красные — она резала лук. «Я же знаю, потом ты будешь считать, что я виновата. Ты сам отлично понимаешь, что тебя эксплуатируют, а потом выбросят, ты вовсе не из-за денег отказываешься, но тебе обязательно надо, чтобы я оказалась виновата. Обязательно же на меня свалишь!» Высказалась и закрыла за собой дверь. Он знал, что не на него она досадует, а на себя, и все же не мог не раздражаться. Это был заколдованный круг. Каждый досадовал сам на себя, и каждый говорил другому правду о нем. И оба из-за этого раздражались.
Кацнельсон заторопился, стал прощаться. Ляля выскочила к нему, наверстывая упущенное гостеприимство: «Игорь, ты уже уходишь? Как же так! Расскажи хоть, как дочка!..» Разогнавшись, уже не могла остановиться: «Сашке сегодня четыре года, может быть, заглянешь к нам на дачу с Надей, а? Как было бы хорошо!» Кацнельсон горбился, бормотал про дела, она сокрушалась: «Вот жалость... Всегда у тебя так... Ну, может, как-нибудь все-таки постараешься, Игорь?..» Столько от нее и не требовалось. Закрыв дверь, она сказала: «Рубашку наконец надень. И... ты брился?» — «Брился».— «Что-то не видно».— «Что ж поделаешь»,— сказал он.
Тут и вправду ничего нельзя было поделать. Потому что шло — он заранее это знал — сравнение. Она ждала Белана и уже сравнивала их. Вдумчивый взгляд в зеркало мимоходом, взмах рук, поправляющих волосы, были для Белана. Как и салат с орехами, который она затеяла в последнюю минуту. Как и желание помириться: «Игорь очень похудел, правда? Он, наверно, болеет». Кацнельсону перепало сочувствия, а ему, Юшкову, великодушия — все из одного источника: она готовилась быть приветливой и приятной, ссора с мужем помешала бы этому.