Мать слишком явно обнаруживала свою горечь, чтобы проведённый в её обществе день мог стать приятным; ведь она начинала его со слов:
— Ты опять вынужден провести воскресенье со мной, а не с твоим отцом. Жаль, ведь я скучная. Со мной, тоска зелёная. Проделывать забавные штуки, как твой отец, я не умею. Я умею лишь стирать и шить.
Мать создавала вокруг себя такую гнетущую атмосферу, что Александр обедал без аппетита и возвращался в коллеж с головной болью даже тогда, когда они вдвоём были на прогулке в Сен-Клу или ходили в Зоологический сад.
С отцом жизнь менялась до такой степени, что Александру казалось, будто он попал на другую планету. Это была то поездка на охоту, то визит к друзьям отца. Иногда они обедали в ресторане, где все знали Дюма и за каждым столиком слышался смех.
— Ха-ха! Ты понял, кто такая эта особа, мой милый? Она слишком добра ко всем! Ну нет, ты это поймёшь позднее... Ха-ха-ха! Ладно, пойдём, я представлю тебя господину Гейне. Тьер[99] утверждает, будто этот немец лучше всех в Париже пишет по-французски.
Таким образом маленький Александр встречался со всеми знаменитостями эпохи, о которых потом напишет воспоминания.
В другие вечера отец брал Александра в театр, в свою ложу, в которой бесконечной чередой струились мужчины и женщины, чьи фамилии Дюма шёпотом называл сыну:
— Это Тальони, великая балерина; а эта — её соперница Фанни Эльслер. Это братья Жоанно, лучшие иллюстраторы. А вон тот господин — это Бюлоз, директор журнала «Ревю де Дё Монд»[100]...
В один из вечеров Александр неожиданно оказался наряженным в белого журавля с длиннющим жёлтым клювом, который щёлкал, если потянуть за потайную верёвочку. Папа превратил себя в «шест с призами», и они отправились на маскарад к Амори Дювалю.
Отец приводил Александра и к Листу, где дети исполняли «Симфонию игрушек» Гайдна[101]. Как они были красивы, эти гостиные с зеркалами, с паркетными, до блеска натёртыми полами, с обитыми шёлком стенами, эти салоны, где Мюссе[102], Виньи, Сулье прикидывались, будто Александр их интересует, где источающие восхитительные ароматы женщины обнимали его обнажёнными напудренными руками!
Но сколько месяцев горя отделяло Александра от этих редких дней счастья!
Ибо нападки на Дюма-отца никогда не прекращались, несмотря на его растущую известность, а может быть, именно поэтому.
Кое-кто утверждал, что все гнусные россказни, распускаемые на его счёт, исходят из одного источника.
— Кого именно? — спросил Дюма своего друга, уверявшего его в этом.
— Гранье де Касаньяка.
— Но что он может иметь против меня?
— Ничего. Он делает это, чтобы понравиться другому человеку, кто сделал на вас карикатуру, где вы в виде обезьяны вырезаете страницы из чужих произведений, чтобы вставить их в свои. Если вы помните карикатуру, то должны понять, кому Гранье хотел угодить. Вы не заметили в ней ничего странного?
— Я лишь обратил внимание, что среди писателей, которых якобы я обираю, фигурирует один живой француз — Виктор Гюго; все остальные — умершие классики.
— Значит, вы всё-таки заметили, что молодой, здравствующий автор назван в ряду классиков?
— И вы хотите, чтобы это стало доказательством того, что эту карикатуру на меня заказал Гюго? Полноте! Мы с Гюго любим и уважаем друг друга.
— Вспомните, что карикатура появилась в тот момент, когда Виктор Гюго поставил свою «Марию Тюдор», которая, как считают, во многом навеяна вашей «Кристиной»!
— Всегда найдутся люди, чтобы делать подобные наблюдения.
— Пусть так, но сейчас Виктор Гюго готовит постановку своей «Лукреции Борджа», а о ней говорят, будто она похожа на вашу «Нельскую башню». Мы увидим, не попытается ли он и на сей раз обвинить вас в плагиате, сам пытаясь избежать обвинений в заимствованиях.
Через несколько месяцев ответом на это предположение стала пространная статья Гранье де Касаньяка в «Деба». Но это была не просто карикатура, а аргументированное обвинение. В одной колонке фигурировал фрагмент из «Дона Карлоса» Шиллера; в колонке напротив — сцена из пьесы Дюма «Двор Генриха III». Вторая сцена почти дословно повторяла шиллеровский текст.
Такое же сравнение проводилось между «Эгмонтом» Гёте и другой пьесой Дюма, между ещё какой-то его пьесой и драмой Кальдерона «Любовь и честь». Речь, в которой королева отрекается от трона в «Кристине» Дюма, воспроизводит речь короля из драмы Гюго «Эрнани», но поставлена она в другое место... И так далее.
99
100