Строфа за строфой, стихи все сильнее овладевали слушателями. Да, в поэзии имелось колдовство. Как хорошо Гуннхильд это знала! И Эгиль владел этим колдовством и использовал его против нее.
Кённинги, изобретенные скальдом, представляли собой чуть ли не целые заклинания. В них мир и время представали фоном для величия короля. Эгиль говорил не «щиты», но «ограда лыжи со скалы Хааки». Хааки был викингом древних времен, и получалось, что его скалой было море. Лыжей моря был корабль, так что получалось, что эта ограда была рядом щитов, повешенных вдоль бортов. И все это Эгиль соединил воедино и связал с Эйриком.
Но все же разве не было все это пусто, вся эта сила и стойкость, клинки и кровь, — при том, что нигде не назывались поля, на которых происходили победоносные битвы Эйрика, имена тех врагов, с которыми он расправился? Что могло стать причиной этого: малое знание Эгилем тех событий, или же за певучими стихами крылась издевка, слишком тонкая для того, чтобы кто-либо, кроме Гуннхильд, мог ее уловить? Могла ли она заставить людей поверить в злонамеренность поэта?
Но вот он оставил войну позади. Его слова смягчились и полились более плавно. Это напомнило Гуннхильд о солнечном свете, струящемся через облака, когда шторм стихает.
О да, это было тонко. Он везде говорил о том, что было самым лучшим в Эйрике и против чего никто и никогда не стал бы возражать — сначала о храбрости, а теперь о щедрости. Даже она сама при всем желании не смогла бы найти здесь чего-либо неподобающего.
Среди гробовой тишины драпа близилась к завершению.
Он умолк, и в зал вернулась тишина, сравнимая разве что с безмолвием снежной равнины в безветренный день. Эгиль и Аринбьёрн ждали.
Когда же Эйрик заговорил, хотя его тон и был резок, Гуннхильд сразу поняла, что потерпела поражение:
— Мир не знал еще лучшей поэмы. Итак, Аринбьёрн, я решил, как будет поступлено между мною и Эгилем. Ты защищал его, не жалея даже собственной жизни. Потому я, ради тебя, выполню твое желание и позволю ему уйти отсюда целым и невредимым. Но ты, Эгиль, запомни: впредь не попадайся на глаза ни мне, ни моим сыновьям и никогда не приближайся ко мне или моим людям. На сей раз я оставляю тебе твою голову, потому что ты вверил себя моей власти; и не стану делать ничего, что опозорило бы тебя. Но знай, что у тебя нет мира ни со мной, ни с моими сыновьями, ни с любыми моими родственниками, имеющими против тебя право мести.
Эгиль был слишком мудр, чтобы улыбнуться в ответ, с горечью подумала Гуннхильд. А голос его, зазвучав вновь, казался совершенно спокойным: