Выбрать главу

Оторопев, она хлопнула себя левой рукой по щеке — жест, которым у нее выражался испуг или внезапное изумление, — тогда как раскрытый рот оставался безмолвным, ибо путь от переживания до внятно произнесенного слова лежал неблизкий и извилистый, а ей на самом деле была свойственна не мечтательная рассеянность, а крайне замедленная реакция, отчего она и не могла одолеть этот путь, отчего и остался у нее, как его сокращенное обозначение, лишь этот безмолвный жест.

Потом, все так же молча, с горящими щеками, опустив густые светлые ресницы, она семенила рядом с желтыми туфлями, в то время как благородный господин, к ее глубочайшему смущению, нес корзину и говорил без умолку, будто водопад.

И еще прежде, чем она успела прийти в себя настолько, чтобы наконец тоже хоть что-то сказать, вдруг оказалось, что она стоит перед виллой на Ягдшлоссгассе, с корзиной в одной руке и контрамаркой на вечернее цирковое представление в другой. А усатый элегантный господин легкой упругой походкой удаляется и исчезает за углом.

И всегда-то она где-нибудь стояла, иногда на коленях, неподвижная как камень. Жизнь, пританцовывая и мельтеша, проносилась мимо, она же стояла на месте со своими круглыми глазами и оторопело-безмолвно раскрытым ртом. По крайней мере, так было, пока она оставалась молодой, — а молодой она оставалась до одного совершенно определенного дня, потом же минула ее молодость за одну ночь, — молодой, и глупой, и оторопелой, как гусыня, которую подхватили под крылья, чтобы унести и зарезать.

Что было дальше, точно вспомнить теперь уже не удавалось, да и тогда, давно, все расплывалось в чаду и дыму его колдовских фокусов и в тумане счастья, которого сегодня старуха уже не могла понять и только, укоризненно качая головой, припоминала — была она у тех двоих, молодых в те времена: любовь. Любовь? Ох, глупая она гусыня!

Но одна картина глубоко врезалась в ее память и осталась по сей день более реальной, чем соблазнившее ее ослепительное горячее счастье, уже утратившее силу за давностью лет.

То была раковина для посуды в прекрасной светлой кухне того дома, где она служила, с золотым латунным краном, который она все пятнадцать лет по субботам нежно чистила сидолом. Потому что колдовство текущей во всякое время воды, чудо, которое вызывалось простым движением руки и так же, одним движением, прекращалось, было для нее одним из великих чудес городской жизни, — ведь еще семилетней девчонкой она таскала от деревенского колодца тяжелую бадью, и ей, от тяжести скособочившейся и пошатывающейся, плескалась в деревянные башмаки холодная вода. Горячая и холодная вода без забот, сидол и мыльные хлопья, сияние чистой посуды и блеск латуни, — они наполняли ее жизнь красотой и радостью. Мытье посуды она считала праздным и радостным послеобеденным занятием, в точности так же, как ее милости хозяйке нравилось в часы досуга вязать из ниток тонкую паутинку звездочек.

Но в тот особенный день, наклонившись над мирно дымящейся водой, оставшейся после мытья посуды, она увидела плавающие на поверхности ошметки овощной кожуры, жирный пар ударил ей в ноздри, вдруг подкатила к горлу тошнота, и в ту же минуту она поняла, что с ней такое. Да, это был позор, однако позор, какой случается сплошь да рядом и от которого еще никто не умер.

Вечером, когда пришел жених, у нее было заплаканное лицо. Он вот уже несколько недель как заподозрил неладное, потому что у нее не находилось времени для него, а если они все-таки оставались вдвоем, она не знала, о чем с ним разговаривать. И теперь он без труда добился у нее признания. Сперва он обругал ее, потом разревелся, а под конец полез к ней. Но она так резко очнулась от прежней своей малахольности, что поняла, хоть и не имела ни малейшего опыта в подобных делах: если уступлю, то, пожалуй, заставлю его жениться. Но вдруг она разозлилась оттого, что кто-то, кто вовсе не был ее соблазнителем и до сих пор вообще ни на что не осмеливался, теперь, когда она попала в беду, вздумал ее соблазнить. Не сознавая ясно почему, она почувствовала отвращение к этому шакалу, кравшемуся следом за хищным зверем, чтобы подъедать остатки. Ее отпор привел его в такое бешенство, что он забылся и начал орать, и на крик явилась ее милость хозяйка, и вся история вышла наружу. Впрочем, раньше или позже это все равно случилось бы.

Ее уволили, дав неделю отсрочки.

Первым делом она попыталась разыскать фокусника, но у того не было времени, чтобы выслушать ее, — до начала представления не оставалось и минуты, а она была не способна придумать и произнести вслух связную фразу даже за пять минут. На свидание, которое он, лишь бы отделаться, назначил ей на следующий день, он не пришел. И она поняла, что ей придется самой о себе заботиться. На другое утро, еще до истечения предоставленного ей срока, она, решившись разом кинуться с головой в необратимый поток, покинула дом и ушла со своим узелком и сберкнижкой. Она чувствовала в себе растущие силы, которых должно хватить, чтобы сделать возможным все, что необходимо.

Искать новое место не имело смысла — через месяц-два все станет видно, и ее снова выгонят. Она вышла на окраину, поднялась на открытый ветрам холм позади последних домов городского квартала и села там в траве, выбрав такое место, чтобы сверху смотреть на огромный остроконечный шатер бродячего цирка.

Она принялась размышлять, и на это ушло немало времени, ибо таким занятием ей никогда раньше не приходилось утруждать себя при тогдашней наполненности и прочности ее жизни.

Старуха — хозяйка деревянной лавчонки, в которой она летом продавала сласти и прохладительные напитки, — вышла из-за прилавка и заговорила с Анной. Пока цирк находился в городе, она не закрывала лавку допоздна, ведь после представления еще можно было рассчитывать на покупателей. Вот и Анна со своим цирковым чародеем тоже раз или два заглядывали сюда. Сначала они распили у старухи бутылку пива, потом ушли подальше, в кусты. Сегодня она в первый раз была здесь одна. Старуха мигом смекнула что к чему, да и узелок с пожитками Анны говорил сам за себя.

Уже через час было принято доброе и разумное решение относительно ближайшего будущего Анны. Старуха жила в маленькой квартирке, и Анна заняла в ней сырую комнату со шкафом, перекошенная дверца которого уже тогда не закрывалась. Со временем она должна была встать за прилавок, так как старуха чувствовала, что уже слаба и не может вести дело в одиночку. Пока она еще жива, Анна будет за ней ухаживать, а потом ей достанется в наследство и лавка, и жилье.

Это было что-то вроде пожизненной ренты, которая могла принести выгоду им обеим.

Поздним вечером Анна повязала голову чистым платком и опять пошла в цирк, чтобы сообщить обо всем своему волшебнику. На самом деле ей не верилось, что он на ней женится, — такой элегантный господин, да к тому же фокусник! Она не могла по-настоящему взять в толк, как это ей выпала честь быть опозоренной таким человеком. Быть может, они сошлись благодаря легкому оттенку диалекта в его речи, — это был тот самый говор, которым отличалась речь Анны. Может быть, благодаря потускневшему воспоминанию о деревне с двумя рядами белых домов и одним — откормленных белых гусей вдоль ручья и о женщине в грубых высоких сапогах, в бумазейных нижних юбках, с широким, блестевшем на солнце смуглым лицом, которая была его матерью и жила в той деревне, находившейся, как и родная деревня Анны, в Бургенланде. Может быть, он поддастся, когда узнает, как много она скопила и что крыша над головой, постель и деньги на первое время ею обеспечены. Да только он, конечно, все равно на ней не женится, но уж от отцовства отказаться не сможет, и ей тогда не придется стать одной из тех, которые даже не знают, от кого заводят детей.

Так вот быстро учишься рассчетливости, так короток путь от мечты до реальности — мостик над бездной беды.

Ее сапоги неуклюже ковыляли через вытоптанный множеством ног цирковой луг, но — широкая ладонь в испуге взлетела и с размаху прижалась к щеке — большого шатра не было. В свете факелов и огней кругом стояли готовые к отъезду пестрые фургоны, люди выкрикивали друг другу какие-то команды, скатывали канаты, свет и тени метались по столбам, брезентовым полотнищам и клеткам.