Выбрать главу

Теперь мы смеемся над новой прелестной столичной сплетней про кардинала и балерину. Лагос повторяет „бесподобно“ и старается хохотать, как мальчишка, прямо трясется в кресле. Вот мы, все трое. Ты поглядываешь иногда на мои ноги, но весь напряжен, весь начеку, чтобы мы не застали тебя врасплох, когда попросим-взмолимся: дайте ампулку! Лекаришка, лекаришка, а ты ведь видел меня голой. Плохо не то, что жизнь обещает и обманывает; плохо, что она дает, а потом отбирает.

Нет, милый мой, не надо смеяться над Лагосом. Он совсем не прост и совсем не глуп. Врет он всегда, врет столько, что сам себя узнает только в том случае, если умрет без свидетелей. И не для меня он врет, а потому, что страшно ему, он старый, а каждый выдуманный Лагос что-то дает. Ну, хотя бы помогает забыть. Мы ни о чем тебя не попросим, и ты уйдешь, попрощавшись со здешними служащими, и с тем, кто болел воспалением легких, и с тем, кого мучает ревматизм, и с тем, у кого разгулялся шанкр. Может быть, ты выпьешь в одиночестве и вспомнишь мою сорочку. Я вижу твои глаза, а мы устали, лекаришка, нас томят предчувствия. Сейчас я встаю, протягиваю тебе руку и замечаю, какой ты несчастный».

XIV

Они и Эрнесто

Мы почти не говорили, а то, что сказали, не имело значения, можно забыть, выбросить из головы. Она, мужчина и я делали все как нужно, как по нотам, словно репетировали много вечеров и ночей.

Пока мы были одни, Кека пила в постели, смеялась, качала головой, соглашалась, смаковала секрет, который никому не рассказывала, и, прикрыв глаза, предвкушала, должно быть, как ее положат в гроб без предупреждения. Я настаивал вяло, робко, тихо, чтобы Гертруда не услышала, если она вернулась. Иногда я подходил к постели, гладил Кеку по голове и, невзначай приникая к стене, ощущал в тишине моей квартиры какие-то трещины.

— Нет, — решила Кека. — Никому не скажу и тебе тоже. С какой стати я буду тебе говорить, если я и видела-то тебя всего раз пять-шесть? Не в том дело, что я напилась. Наверное, это потому, что ты на меня так умильно смотришь. Нет, лучше не скажу. Ты тоже решишь, что я спятила. Что я про тебя знаю? Арсе какой-то… Все с ума посходили. Никому не скажу, очень надо. И тебе тоже.

— Дело твое, — пробормотал я. — Я ничего не просил говорить. — Арсе, это надо помнить. И еще надо было прийти к ней без всяких бумаг. Сколько ни берегись, она как-нибудь увидит, что я выхожу из соседней квартиры, или узнает от привратника.

— Нет, лучше не говорить. Почему ты сегодня не пьешь? Одно скажу: зову я их «они». Иногда говорю Толстухе: «Пока, домой пойду с ними». Кто ее знает, что она думает. Я всегда боюсь, потому что ничего не могу поделать. Они приходят, когда я одна. Вот если я приму как следует, тогда сразу усну.

— Кто же они такие?

— Никто, в том-то и штука, — сказала она, и засмеялась, и подняла голову, чтобы верней потешаться надо мной. — Они из воздуха. Ну и хватит с тебя.

Загадочно и зазывно улыбаясь, она выпила снова, подошла к креслу и наклонилась, приближая ко мне свою улыбку.

— Кто они такие? — спросил я. Если кто-то слушает из-за стены, он поймет в конце концов, с кем она сейчас. Я неподвижен, я молчу, но ее смех и ее слова будто очерчивают силуэт моего тела, лица, рук на подлокотниках.

— Ну, пристал! — Она тряслась от смеха, перегибалась, словно кланялась. — Это загадка. Они. Только я их вижу и слышу. Ничего ты не знаешь. Толстуха тоже не понимает, а я ей чуть не сказала. Когда-нибудь сядешь на одного и не заметишь. Думаешь, я напилась или спятила. — Она перестала смеяться, приподнялась, отодвинулась, мгновенно угомонилась, отошла, встала и, как в первый вечер, оперлась о стол. Грустно оглядела меня. Такая, растрепанная, она казалась моложе.