Выбрать главу

Я дождался узнать, кто именно зайдет. Через полчаса за столом уже сидели четверо и тихо, сосредоточенно играли в бридж. Места едва хватало. Говорили они вполголоса, чтобы не тревожить меня, и я скоро уснул под их шепот, которым делались ставки.

Утром я проснулся в одиночестве. Карточный столик был сложен и прислонен к стене. Спал ли Хейсти? Был ли он полноправным пассажиром или членом команды? Как потом выяснилось, он заведовал на «Оронсее» собачьей гостиницей; работка, судя по всему, была непыльная, большую часть времени он проводил за чтением — если только не прогуливал собак по небольшой выгородке на палубе. В результате к концу дня у него оставалась масса нерастраченной энергии. И вот по ночам, вскоре поеле двенадцати, к нему приходили друзья. Один из них, мистер Инвернио, помогал ухаживать за собаками. Еще двое были корабельными радистами. Играли каждую ночь с двух до трех, а потом неслышно уходили.

Я редко оставался с мистером Хейсти наедине. Он объявлялся в полночь и, понимая, что мне нужно поспать, редко заводил разговор — а кроме того, почти сразу же приходили его дружки. Странствуя по Востоку, он обзавелся привычкой носить саронг и, как правило, сидел, обмотав его вокруг пояса, даже когда к нему приходили приятели. Когда приходили гости, мистер Хейсти доставал четыре рюмки и бутылку арака. Бутылку и рюмки ставили на пол, со стола убирали все, кроме карт. Я свешивался со своего невысокого помоста и заглядывал в талью «болвана». Наблюдал за комбинациями, слушал ставки. Пас… Одна пика… Пас… Двое треф… Пас… Две некозырных… Пас… Трое червей… Пас… Трое пик… Пас… Четверо треф… Пас… Пять треф… Удваиваю… Еще удваиваю… Пас… Пас… Пас… Беседовали они редко. Друг к другу, помню, обращались только по фамилиям: «мистер Толрой», «мистер Инвернио», «мистер Хейсти», «мистер Бэбсток», будто курсанты морской академии в девятнадцатом веке.

Впрочем, позднее, когда нам с друзьями доводилось столкнуться с мистером Хейсти, он вел себя совсем иначе. За пределами нашей каюты он превращался в самоуверенного, неумолчного говоруна. Он повествовал о превратностях своей службы в торговом флоте, о приключениях с бывшей женой, страстной наездницей, о своем пожизненном пристрастии к гончим — их он любил больше всех представителей песьего племени. Но в полночном полумраке нашей каюты мистер Хейсти становился шептуном и после третьего вечера за карточным столом с редкостной заботливостью поменял ярко-желтую лампочку на приглушенно-синюю. И вот я погружался в полусон, а внизу разливали спиртное, разыгрывали робберы, деньги переходили из рук в руки, и в синеватом свете все это казалось жизнью внутри аквариума. Доиграв, они выходили на палубу покурить, а через полчаса мистер Хейсти неслышно проскальзывал обратно, некоторое время читал, а потом гасил свой ночник.

Мальчику, которого дожидаются друзья, сон видится темницей. К ночи мы относились с нетерпением и вскакивали еще до того, как рассвет успевал объять судно. Нам хотелось поскорее вернуться к исследованию нашей вселенной. Лежа на койке, я слышал тихий условный стук в дверь — Рамадин. Условность, собственно, была излишней — кто еще мог стучать в такое время? Два удара, долгая пауза, еще один удар. Если я не слезал с койки и не отпирал дверь, до меня доносилось театральное покашливание. А если я и тогда не отзывался, он шептал: «Майна» — такое мне дали прозвище.[3]

Мы встречались с Кассием у трапа и скоро уже вышагивали босиком по палубе первого класса. В шесть утра эта палуба никем не охранялась, а мы забирались туда еще до того, как первый луч проклюнется на горизонте, даже до того, как ночные фонари замигают и автоматически выключатся при свете зари. Мы снимали рубашки и тремя иголочками ныряли в золоченый бассейн первого класса — без единого всплеска. Храня вынужденное молчание, мы плавали в нарождавшемся полусвете.

Если нам удавалось продержаться незамеченными целый час, можно было проскользнуть на открытую палубу, где уже был подан завтрак-буфет, навалить еды на тарелку и дать деру с серебряной вазочкой сгущенного молока, такого густого, что ложка стояла стоймя посредине. После этого мы забирались в свое укрытие, в одну из подвешенных шлюпок, поглощали неправедно добытую еду, а потом Кассий доставал сигарету «Голд лиф», которую где — то спроворил, и учил нас курить.

Рамадин вежливо отказывался — у него была бронхиальная астма, что давно уже стало очевидным и нам, и остальным обитателям «кошкиного стола». (Не менее очевидно это было и через несколько лет, когда мы снова увиделись в Лондоне. Тогда нам было по тринадцать-четырнадцать, мы было потеряли друг друга из виду — годы эти ушли на то, чтобы попривыкнуть к новой стране. Наконец я увидел его снова, с родителями и с сестрой Массумех, — так вот, он и тогда подхватывал все окрестные бронхиты и простуды. В Англии мы возобновили было дружбу, только за протекшее время мы успели перемениться, земные условности перестали быть для нас пустым словом. Как-то вышло, что теперь я больше сблизился с его сестрой — Масси всегда сопровождала нас на прогулки по Южному Лондону, на велотрек Херн-Хилл, в брикстонский «Рокси», а потом на местную барахолку; мы, точно внезапно опьянев, носились между лотками с едой и одеждой. А бывало, мы с Масси сидели на диванчике в доме ее родителей на Милл-Хилл, и ладони наши под прикрытием пледа подползали одна к другой, ложились внахлест — а сами мы делали вид, что смотрим по телевизору бесконечные репортажи о гольфе. Однажды ранним утром она пробралась в комнату наверху, где спали мы с Рамадином, и села рядом, прижав палец к губам и призывая к молчанию. Рамадин спал в своей кровати. Я попытался было сесть, но она толкнула меня раскрытой ладонью, а потом расстегнула пижамную кофточку и открыла мне недавно сформировавшуюся грудь, расчерченную зеленоватыми тенями росших снаружи деревьев. И вот после этого я услышал покашливание Рамадина, легкий хрип, с которым он во сне прочищал горло, а Масси — полуобнаженная, устрашенная, бесстрашная, смотрела на меня с теми чувствами, с какими совершаешь такие вот поступки в тринадцать-четырнадцать лет.

Мы бросали тарелки, ножи и ложки, оставшиеся от нашей краденой трапезы, в шлюпке и пробирались обратно на свою палубу. В конце концов, во время учебной тревоги, стюард все-таки обнаружил следы наших многочисленных завтраков — в тот день шлюпки спустили на воду, а капитан потом некоторое время искал на борту безбилетного пассажира.

Когда мы пересекали границу между первым и туристическим классом, на часах еще не было и восьми. Мы делали вид, что покачиваемся в такт качанию судна. Я к тому времени уже полюбил этот медленный валкий вальс. А то, что я здесь один, если не считать Флавии Принс и Эмили — так и те где-то далеко, — само по себе было приключением. Мне не надо было держать ответ перед родными. Я мог пойти куда хочу, делать что хочу. А еще мы втроем уже выработали одно правило. Каждый день полагалось совершить хоть что-нибудь запрещенное. А тут день едва занялся, и на то, чтобы это исполнить, у нас еще было очень много времени.

Когда родители мои разошлись, произошло это без шума, без выяснения отношений, однако и тайны из этого не делали. Представили это скорее как недоразумение, не как катастрофу. Так что мне трудно сказать, до какой степени проклятие этого развода пало на мою голову. Не припомню, чтобы оно на меня давило. Утром мальчик выходит за порог и проводит весь день в круговерти своего едва нанесенного на карту мира. Впрочем, юность моя была полна опасностей.

В первые свои годы в пансионе при колледже Святого Фомы в Маунт-Лавинии я очень любил плавать. Мне нравилось все связанное с водой. На школьной территории имелся бетонный желоб, по которому во время муссонов стекала вода. Там возникла игра, в которую играли некоторые пансионеры. Мы прыгали в воду, и нас уносило течение — кружа, переворачивая с боку на бок. В пятидесяти метрах дальше имелась веревка — мы хватались за нее и вылезали на сушу. А еще в двадцати метрах желоб соединялся со сточной трубой, которая уводила под землю, в бездонную тьму. Куда именно, мы так и не узнали.

Нас, наверное, было трое, а то и четверо — мы раз за разом сплавлялись по желобу, по очереди, — головы едва виднеются над водой. Все это требовало мужества — ухватиться за веревку, вылезти, а потом бежать обратно под проливным дождем и повторять все снова. Однажды перед самой веревкой я с головой ушел под воду и не успел ухватиться. Над водой торчала только рука — а меня неуклонно волочило к уходящему вниз водостоку. В тот день в Маунт — Лавинии, в пору апрельских муссонов, меня ждала верная смерть — предсказанная мне астрологом. Было мне девять лет, и передо мной лежало путешествие вслепую в чертог подземной тьмы. Но тут кто-то схватил меня за задранную руку и вытащил из воды. Ученик постарше презрительно обругал нас четверых и исчез в пелене дождя, даже не потрудившись проверить, бросили ли мы свою затею. Кто это был? Мне бы его поблагодарить. Но я лежал, задыхающийся, промокший до нитки, на траве.

вернуться

3

Не в смысле майна/вира, а майна — говорящий скворец (Асridotheres).