Какой-то писатель, не помню кто, сказал про одного персонажа, что тот наделен «смутительной грацией». Именно такой для меня всегда и была Эмили – с ее теплотой всегда соседствовала неуверенность. Ей можно было верить, а сама она себе не верила. Она была «хорошей», но только не в собственных глазах. И качества эти так и не сумели уравновеситься, достичь гармонии.
Она сидела – волосы забраны в узел, – обхватив руками колени. Лицо в утреннем свете было красиво какой-то новой, более человечной красотой. Что я хочу этим сказать? Видимо, то, что теперь мне были внятны все подробности ее красоты. Эмили стала непринужденнее, в лице отчетливее отражалась ее суть. Я понял, как именно темные черточки ее души запрятаны в складках внутренней щедрости. Они не перечеркивали нашей близости. До меня дошло: именно ее, Эмили, я никак не мог отпустить от себя большую часть своей жизни, несмотря на исчезновения и разлуки.
– Тебе пора на паром, – сказала она.
– Да.
– Теперь ты знаешь, где я живу. Приезжай в гости.
– Приеду.
Ключ у него во рту
Эмили отвезла меня на причал, я взошел на паром вместе с другими пассажирами. Она попрощалась в машине, а выходить не стала, хотя машина осталась на месте и она, видимо, следила за мной сквозь блестящее ветровое стекло, – тот же блеск скрывал ее от меня. Я поднялся по двум трапам на верхнюю палубу и посмотрел назад, на остров, – домики, рассыпанные по склону холма, а возле причала красная машина и внутри – она. Паром дернулся, мы отчалили. Было холодно, но я остался на верхней палубе. Двадцатиминутное плавание, прозвучавшее как эхо, как стишок, долетевший из прошлого, – таким же эхом были для меня последние день и ночь моя кузина Эмили.
У меня когда-то был друг, сердце которого «сдвинулось» после того, как он получил душевную травму и отказался это признавать. Только через несколько лет, на осмотре у врача по поводу какого-то другого недомогания, и был обнаружен этот физический нюанс. Когда он рассказал мне про это, я призадумался: а ведь, наверное, у многих из нас есть этот сердечный сдвиг, иной наклон, миллиметр или даже меньше от изначального положения, неведомое нам перемещение. У Эмили. У меня. Наверное, даже у Кассия. Как так вышло, что с тех самых пор чувства наши как бы смотрят под углом, вместо того чтобы глядеть окружающим в лицо, а результат – полная отстраненность, в некоторых случаях просто хладнокровная самодостаточность, губительная для нас самих? Не из-за этого ли мы, ничего до конца не поняв, так и остались сидеть за «кошкиным столом», все оглядываясь и оглядываясь назад, выискивая даже теперь, в почтенном возрасте, тех, с кем мы тогда путешествовали, кто сформировал нас нынешних?
А потом я впервые за много лет подумал про капризное трепетное сердце Рамадина, от которого он как раз не отстранялся, о котором постоянно пекся во время плавания – вел себя так, будто сидит в инкубаторе, пока мы с Кассием носились вокруг, веселые и опасные. Столько времени прошло с того путешествия и с тех наших общих дней на Милл-Хилл. Но ведь именно Рамадин, самый осмотрительный, как раз и не выжил. Так что же было лучше для всех нас – неведение или бережное отношение к собственным сердцам?
Я все стоял на верхней палубе парома, глядя с кормы на зеленый остров. Воображая, как Эмили едет по петлистой дорожке к своему новому дому, который так далек от места, где она родилась. Крошечный домик на прохладном берегу, который она время от времени делит с мужчиной. После стольких лет странствий она прибилась к иному острову. Вот только остров может стать не только укрытием, но и узилищем. Как она сказала: «Твоей любви мало, чтобы дать мне покой».
И вот тогда, под этим ракурсом, из этой холодной перспективы, я вдруг вообразил себе их – Нимейера и его дочь: как они кружатся в темной воде, пытаясь высвободиться, этот все еще опасный, непрощенный человек, и он останется таким навсегда: Магвич[16] и его дочь – они борются с потоком, он, шумя, несется мимо, еще нагнетаемый винтами судна, которое покинуло их в этом месте. Они не видят друг друга, он едва осязает ее в пальцах, так в воде холодно. И дыхание… Издержав отпущенное время, они выныривают в темный воздух и втягивают в себя все, что можно, задыхаясь, ловят воздух. Ему нужно одно – не отпускать ее пока, эту свою дочь, которую он совсем не видит, почти не ощущает онемевшими пальцами. Но теперь они, по крайней мере, на воздухе, на поверхности, на кожном покрове Средиземного моря: проблеск луны, проблеск света на далеком берегу.