Он заснул, прижавшись к стене.
Утро началось грохотом и воем, и снова воздух рвался на части.
И все началось снова. Самолеты с сиренами бросали бомбы. И бомбы тоже были с сиренами. И они визжали и рвали воздух и землю.
В полдень был убит связной, и его место заняла Таня, взяв его автомат. Она не ушла ночью отсюда, а сейчас, при свете, нельзя было идти.
В конце квартала появились танки.
Улица была узкой, и это было хорошо. Стоило подбить хоть один танк, и он бы загородил дорогу остальным.
Костин знал это и, лежа у противотанкового ружья, дрожал от волнения. И вновь он заставил себя остановить эту дрожь.
Танки шли один за другим, лязгая гусеницами по камням мостовой, и головной танк стрелял из пушки.
Вдавив приклад в плечо, Костин прицелился в башню, но рядом разорвался снаряд, и осколок вышиб «ПТР» и попал ему в левую руку. Он поднял руку, и кисть повисла, держась на коже и сухожилиях, и из нее торчала белая кость. Он подхватил кисть правой рукой и видел, как в этот момент вскочил Матвеенко и взмахнул бутылкой. Бутылка пролетела по дуге, перевертываясь через горлышко, и ударилась в башню танка. Костин видел, как она разбилась, и представил себе этот веселый звон. И видел, как пламя охватило башню — синее пламя и поползло книзу.
Так же он видел, как упал Матвеенко. Упал с груды камней туда, на улицу, головой вниз. Костин лежал на боку, прижимая кисть левой руки к груди, и глядел широко открытыми глазами впереди себя. Вновь все ходило вокруг, и ему казалось, что его кто-то укачивает.
Потом он открыл глаза и увидел, как у пулемета лежала Таня и неистово водила его стволом. Лицо ее было бледно, глаза заплаканы и дрожала нижняя челюсть.
Она прижалась к земле, вошла в нее, и ее гимнастерка была на спине такой же мокрой, как вчера у Матвеенко.
Старшина лежал у стены в той же позе, как и Кравков, у которого вчера Костин взял фляжку.
Снова все закружилось, но Костин открыл глаза и смотрел на Таню. Она продолжала стрелять, и желтые гильзы вылетали снизу одна за другой и падали в груду, ударяясь и отскакивая, и скатывались по кирпичам.
Все ходило вокруг — земля и небо,— все вспыхивало и грохотало, а Костин смотрел, как девушка лежала у пулемета и неистово стреляла по врагам.
Пекло солнце... Солнце стояло над западной трибуной, и он вышел с мячом на ворота, но защитник помешал ему забить гол... И Костин лежал и смотрел, и смотрел, не отрываясь, на стрелявшую девушку.
Она все продолжала стрелять, поливая пулемет из фляги, вставляя новые диски, ругаясь и плача, размазывая грязь и слезы по лицу.
Он видел в амбразуру, что головной танк все еще кружится на одном месте, но другой обходил его справа, и .Костин понял, что он ошибся в расчетах.
Костин знал, что он не имеет права лежать вот так. Пусть кровь течет, и кружится голова,— но Костин не имеет на это права. И он поднялся, не чувствуя веса тела, не чувствуя висящей кисти, и подошел к амбразуре и взял с камней бутылку.
Танк, опрокинув при повороте телеграфный столб, выходил сюда, и Костин швырнул бутылку, и она, также перевертываясь через горлышко, пролетела и брызнула осколками и огнем.
И танк тоже сделал попытку завертеться, но сразу же уперся в стену и в головной танк и застрял, а пламя — синенькое, веселое пламя — забегало по нему, и он грохнул, опередив своего собрата, и черный дым пошел из него клубами.
Костин выполнил свой долг; и это было его последней мыслью.
Он не видел, как из-за угла вырвались наши танки с вросшими в их броню автоматчиками, не видел, как через двор пробежал взвод Ланкевича, ведомый самим Тквалидзе, не видел, как с земли сорвалась девушка и влилась в этот единый порыв. Она бежала рядом с бойцами, с широко открытым ртом, крича что-то яростное и стреляя на ходу из автомата, висящего через плечо.
А кругом стояли сплошной грохот и вой, и в грохоте этом был и ее голос, призывающий к мести за смерть всех тех, кто не мог уже бежать рядом с ней.
1944.
Синеглазое счастье
Мне редко приходилось сталкиваться с Машенькой, потому что палата, в которой она работала, была в противоположном конце коридора. Машеньку я почти совершенно не знал, но все же она занимала мои мысли больше, чем другие сестры нашего госпиталя. Я вовсе не собирался ухаживать за ней и даже не хотел с нею дружить: она мне нравилась больше, чем другие, но через два месяца я все равно возвращался в часть.
Но смотреть на нее я любил, так как для этого не надо было выдумывать красивые слова и давать обещания, а можно было молчать и просто смотреть. Каждое утро, когда она дежурила, я выходил в коридор, доставал папиросу и прикуривал у кого-нибудь из лежащих в коридоре, потому что это было проще, чем одной рукой зажигать спичку, и стоял у дверей своей палаты, и курил, и ждал, когда появится Машенька.