Мои друзья-парни иногда менялись: одни уходили в батальон выздоравливающих и возвращались на фронт, другие уезжали в тыл на длительное лечение или совсем домой. Но компания, несмотря на это, всегда оставалась и внешне казалась неменяющейся, и мы всегда собирались у бильярда. Около нас частенько бывал комиссар или кто-нибудь из врачей и уже всегда девчата, и парни шутили с ними. Я совершенно не имел дела с девушками, мне с ними было скучно.
Не бывала внизу одна Машенька. Впрочем, еще некоторые девушки не бывали здесь, те, которые дежурили в офицерских палатах.
Так хорошо я жил месяц. Потом ведущий хирург решил, что хватит мне так ходить, и записал на операцию. Два дня мне не давали вставать с постели и готовили к операции ногу. Операция меня не страшила, только было скучно лежать, но хлопцы приходили развлекать меня, и по существу ничего не изменилось, мы по-прежнему были вместе. Только когда мы много курили, приходила сестра, выгоняла хлопцев из палаты и открывала окно. На улице таял снег, я лежал и смотрел в окно, как каплет с крыши, и иногда читал старую подшивку «Красного спорта». Подшивка вся была изодрана на курево, но я все равно любил ее читать и подолгу рассматривал иллюстрации.
Все было хорошо, только чуточку не хватало Машеньки, и я вспоминал, как она проходит по коридору, неся над головой поднос, и улыбается краешками губ.
Пролежал я два дня. Потом меня вызвали. Весь госпиталь знал, что Алешке Иванову делают операцию: друзья проводили меня до дверей, и когда я вошел в операционную, они забрались на стол, чтобы смотреть через верхнее, незамазанное стекло в дверях. В операционной, прислонившись спиной к стене, стояла Машенька. На одном из двух высоких столов лежал казах из восьмой палаты, на лице у него была маска из марли; в головах стояла операционная сестра и разбивала над маской ампулу. Живот у казаха уже был распластан, и ведущий хирург возился в нем обеими руками, перебирая пальцами кишки. Кровь заполняла всю полость и бежала через край, впитываясь в простыню, и было страшно.
Мне велели раздеваться и ложиться на другой стол; я оглянулся на Машеньку; она стояла, откинув голову назад, и глядела поверх меня. Я разделся, переступая ногами. Других сестер я не стеснялся, так как давно привык к этому, но поторопился скорее закрыться простыней и лег на холодный стол, устроившись очень удобно, положив правую руку в лангете в сторону.
Операцию стала делать докторша. Операционная сестра стояла надо мной, чуть наклонившись, и держала меня за плечи и улыбалась. Она старалась сделать так, чтобы я не видел, как колют мою ногу. Машенька стояла у дверей, смотрела и тоже улыбалась, так, будто знает меня с самого рождения, и напрасно я все скрываю от нее, она все, все знает, и даже сейчас читает мои мысли, и видит, что мне больно, когда втыкают в меня огромную иглу, и что я сдерживаю себя, потому что стесняюсь ее.
Я отстранил сестру и поднялся на локте и стал смотреть на ногу. Докторша втыкала иглу в бедро вокруг раны, и особенно было больно, когда она уколола несколько раз в пах; потом нога ничего не стала чувствовать, это была уже не моя нога, а какой-то толстый брезент. Потом докторша взяла ножик и полоснула им прямо по ране, но я ничего не почувствовал, только кровь хлынула из разреза и окрасила простыню, которой была обложена нога. Докторша очень ловко действовала ножом, быстро вырезала из раны несколько кусочков и бросила их в таз вместе с пинцетом. После этого она перепробовала несколько ножей и, остановившись на каком-то узеньком, стала им вырезать осколки. Сейчас я уже чувствовал нож и, видимо, побледнел, так как сестра наклонилась ко мне и, улыбнувшись, потрепала меня по голому плечу. Рука у нее была маленькая, белая, с пухленькими пальчиками, и очень нежная. И не знаю, по какой ассоциации, я почему-то вспомнил свою мать, далекую, нежную и любящую. Много лет она не видела своего сына, а он эти годы валялся под рвущимися снарядами, ходил в атаку, пил водку, ругался и дружил с людьми, которые годились ему в отцы. Сколько раз он умирал и лежал на госпитальных койках, и резали его, забинтовывали, и он снова возвращался в траншеи, и снова ходил в атаку, и стрелял, и делал все это ради того, чтобы другим уже этого не делать никогда, чтобы она, мать его, спокойно жила и все другие жили спокойно... Мама, слышишь ли ты меня, своего сына, чувствуешь ли, что сын твой давно перестал быть мальчиком, стал взрослым и чужим? Нет, мама, не верь этому. Он по-прежнему маленький и беззащитный. Видишь: он готов расплакаться, когда нежные руки приласкали его, и он бы расплакался, если бы не девушка, которая стоит у дверей и смотрит на него из-под больших опущенных ресниц.