Выбрать главу

Я грубо отстранил сестру, но голова закружилась, и почему-то стало муторно. Я боялся, как бы меня не стошнило. Ноге совершенно не было больно, только не­приятно было смотреть, как из раны течет кровь и простыня набухает и оседает складками, красная и тя­желая. И только когда рану стали зашивать, я почув­ствовал боль, но и то на мгновение. Мне стало очень нехорошо. Казалось, что это не моя нога и даже не бре­зент, а тяжелая кожаная покрышка от футбольного мяча, и ее зашнуровывают почему-то без надутой ка­меры, пустую, и торопятся к матчу и не попадают иглой с зашнуровкой в дырки. И продергивают шнурок прямо через кожу, и нога не моя, и мутит всего, и голова кру­жится, а мама где-то далеко и не знает, что сын ее умирает в очередной раз, и палата перевертывается вверх ногами, а потом в обратную сторону, и так не­сколько раз, как маятник, и ногу шнуруют и шнуруют...

Мне было стыдно перед Машенькой за свою сла­бость, и я попытался улыбнуться. Она тоже мне улыб­нулась, а когда кончили операцию, проводила меня в палату. Ночью больная нога мучительно ныла, но де­журила Машенька, и она пришла ко мне и сделала так, что я забыл о своей ноге. Она сидела около меня в темной палате, и я обнимал ее здоровой рукой и прижимал ее голову к своей груди. В комнате была темнота от замаскированных окон, только полоска света падала из коридора в приоткрытую дверь, на улице капало с крыши, девятнадцать человек лежали в моей палате, и, конечно, половина из них не спала, а я цело­вал Машеньку в самые губы, и капал дождь, и было темно и тихо, и Машенька была со мной, и нога больше не болит, и так бы всегда и всегда.

Потом она ушла, и я долго лежал и думал о ней. Мне пришла в голову мысль, что это, может быть, но­вый способ лечения, успокаивать боль, что она со всеми так.

Но она пришла ко мне и на другой день, и еще на другой, и потом еще и еще, и так каждый день. Я и не знал раньше, что можно быть таким счастливым. Только друзья мои обижались, что я променял их на бабу, но я ничего тут не мог поделать, и, вероятно, все это по­няли, потому что стали относиться к ней так же хоро­шо, как и ко мне, и часто ребята из ее палаты ничего не давали ей делать, и поэтому большую часть дня она проводила со мной. По утрам, когда она дежурила, я снова стал выбираться в коридор и стоял там, опираясь на один костыль, и курил, а Машенька проходила мимо, теперь уже всегда в чистом халате и накрахмаленной косынке, и кивала мне головой, и когда шла с пустым подносом, подходила ненадолго ко мне, а потом шла дальше, и я смотрел на нее, и курил, и ждал, когда она снова выйдет с завтраком.

Когда я смог ходить на костылях как следует, я стал бывать у Машеньки дома. И мне было совсем безраз­лично, что она была когда-то замужем, и было жалко, что погибла при бомбежке ее дочка, и так не удалась ее семейная жизнь. Ей пришлось все бросить, эвакуиро­ваться, и жить одинокой, и скучать, и отклонять ухажи­вания врачей и раненых. Она немного всплакнула, когда все это рассказывала мне, и я старался ее утешить, и что-то говорил ей, а слезы текли у нее по щекам, и я целовал ее мокрое лицо, и глаза, и губы, и думал, как хорошо жить, что можно пройти через все горести, ко­торые я испытал, только бы придти к такой радости.

А потом я еще думал, что вот я лежу так, а где-то там, на перешейке, бьют корпусные орудия, и кто-то из моих друзей бежит с тяжелым автоматом, провали­ваясь в снег, и диск в чехле бьет по бедру, а кругом поют пули и рвутся мины, разбрасывая осколками смерть, и перед ним падает его товарищ, и кровь льется из его шеи на черный снег, а потом падает он, но вновь вскакивает, и бежит, крича «ура». Рядом падают окро­вавленные товарищи, и пули поют, поют, и взрываются гранаты, а Машенька в этот миг, задыхаясь, называет меня «милый».

И вдруг мне стало так радостно, что все это кончи­лось, что я здесь, и рядом со мной любимая, и нет рву­щихся мин и убитого друга, не надо бежать с автома­том под секущими воздух трассами пулемета. И я обнял Машеньку, наклонился над нею, желая в темноте за­глянуть в ее глаза, и сказал прерывающимся голосом:

— Маша, Маша...

Я взял ее руку и приложил к повязке на ноге. Боль­ше я ничего не сказал...

В эту ночь мы стали мужем и женой.

На другой день Машеньку срочно вызвали в госпи­таль. С раненым из офицерской палаты был припадок, и он никого не подпускал к себе, срывал повязки и лубок. Ведущий хирург послал за Машенькой, так как она умела ухаживать за такими больными.

И, действительно, она сумела успокоить его. Но он не отпускал ее после этого ни на шаг. Она просидела с ним весь день, и даже обедать ей принесли в палату. Я подходил к дверям, но она даже не смотрела на меня. Она осунулась за этот день, и синие круги легли у нее под глазами. Она сидела, склонившись над боль­ным, и прикладывала сырое полотенце к его голове, и говорила ему что-то нежное. Он стонал и крепко дер­жал ее за руку и называл Татьяной. Иногда он ругался, командовал, а потом плакал.