Выбрать главу

Тимофей Нырков как-то посмеялся над Ильей:

— Ты на что рассчитываешь? Святцы перепишут? Нищих в отцы церкви посажают? Нет, брат, народ на твою булгахтерию не пойдет.

— А на твою пойдет? Землю господам назад отдать? — спросил Илья.

— Куда опять ворочаешь! Про господ вспомнил!

— Видать, сам ворочаешь. Я назад не тяну.

— Зачем назад? Мужики свое полное право уберегут.

— А Советы смотреть будут?

— А тебя кто кормит? Советы? Илья отмахнулся:

— Кому бог ума не дал, тому не прикуешь!..

Но отмахнуться от раздумок, одолевавших Илью, было не так просто, как от Тимофея Ныркова. Прикуешь ли, в самом деле, ум тому, у кого его нет? И годен ли для этого молот, которым ковал когда-то отец Ильи, кует ныне он сам и хочет, чтобы в будущем ковали его сыновья?

5

В те годы известной на Смоленщине тяги на хутора в Коржиках тоже, что ни весна, разбиралась какая-нибудь изба и до распутицы — бревнышко за бревнышком — переползала на лесные вырубки, подальше от деревни. Корчевались пни на новых выделах, жглись кусты. Старые лесные дороги новоселы перерывали канавами, заваливали сучьями, чтобы народ не заезжал куда не след: от лишнего глаза добра во двор не жди. Стали жить по-заветному — всякий Демид себе норовит.

Поначалу у Ильи дела двинулись бойко. Чего только не сковал кузнец и кто не перебывал у его горна, пока починяли мельницы, крупорушки, плотины на старых прудах, пока хуторяне обзаводились постройками, ладили инвентарь, телеги, перековывали своих сивок и каурок, пригоняли к амбарам новые засовы. Била кувалда, приговаривал ей меткий ручник, распевала наковальня. Про Илью начали говорить: пошел в гору! Он держал молотобойца, подраставший Матвей с каждым годом помогал ретивее, уже и младший сын, Николай, становился не только едоком, но и работником, и отец скоро позабыл, как на первых шагах Мавра Ивановна дула горн, а приходилось — бивала и молотком.

Понемногу Илья расплатился с братом Степаном. Была у него задняя мысль: авось, примирившись, брат иногда поможет раздобыть на своем путейском хозяйстве железного лома, который, после разрухи, уже везде успели прибрать к рукам. Но мысль эта позабылась вместе с другими расчетами Ильи.

Когда свили свои теплые гаюшки хуторяне, стало меньше появляться народа в кузнице. Деревенская жизнь, на глаз Ильи, будто приостановилась, и чаще начал он опять вмешиваться в споры об этой жизни, такой неспокойной в своих излучинах и поворотах.

Было над чем поразмыслить. Мельники вперевалочку похаживали под ветлами своих плотин, выстраивая в очередь подъезжающих помольщиков. Осевшие на хуторах хозяева укромно пасли в лесу скот, гулявший «в дезертерах» от налоговых властей.

Деньги вошли в силу, и, казалось, как прежде — куда деньга пошла, там и копится: богатые пузатели, бедные тощали.

Раньше Илья надеялся — вырастут сыны, все пойдет легко и складно. Но вот они, молодцы, не ступят в хату, не нагнув под притолокой голову, а жизнь все ковыляет от одной нехватки к другой.

— Ой, Илья, — сказала раз Мавра, — видно, наше с тобой счастье — вода в бредне.

— Какого тебе счастья захотелось?

— Мне что! А намедни парни за стол сели, спрашивают — что это, маманя, в горшке одни луковки плавают?

— Велела бы круче посолить, — отозвался Илья. Он было занес ногу через порог, но остановился.

— Кто тебе про луковки-то? Матвей?

— А не помню.

— Поболе бы еще с ним зубоскалила.

— А с чего слезы-то лить?

Илья грохнул дверью. С Маврой всегда так — сама начнет, сама отговорится. Да и правда, лишнего стала она с Матвеем лясничать. Плохо, плохо, а не слыхать, чтобы кузнецы пустые щи хлебали. Молодым парням только бы потешиться. До того ли им, что иная потеха отцу в досаду? Мало Илья наслышался попреков — не хватало от своих слушать! То его корили на деревне, будто он заодно с господами, то — заодно с комбедчиками, то теперь — с хуторскими. Каждому угождать — собьют с толку.

«Сам по себе был, — думал Илья, — сам по себе останусь».

Но нехитро было подумать, да мудрено самобытничать. Все больше ходило в округе толков про колхозы, все сумрачнее хмурились хозяева на хуторах. И нет-нет Илья Антонович словно мимоходом накажет сыновьям при случае добыть газетку, вычитать, что нового, а то задорно спросит младшего:

— Ну, про что нынче калякает твоя гвардия? (У Николая водились на селе приятели — из комсомольцев.)

Мавра Ивановна оставалась, какой была всегда, но мужу чудилось — она все веселее с пасынками, скучнее с ним. Жалоб он от нее не слышал, а иной нечаянный ее вздох с неохотой встречал поговоркой:

— Не одни наши сени подламываются. Другой раз и добавит в сердцах:

— Повесила нос! Придет Матвей — рассмешит… Она как-то не вытерпела:

— Грех перед богом, Илья! Присоромить меня хочешь — Матвей да Матвей… Скорей бы, что ль, его в армию забрали, — может, опомнишься.

Илья иногда сам себе дивился — что это ему втемяшилось примечать за женой и сыном всякий шаг? Матвей был парень общительный, веселый, но не потешник, не ветрогон. В работе не меньше отца был затяжным, на людях — степенен и не болтлив.

Илья знал это лучше, чем кто другой, держался с сыном уважительно-строго и прямо не высказывал недовольства так, как Мавре. Но пересмешки их между собою сердили его.

— Завидки, что ли, берут? — останавливал он себя, когда странная тоска начинала теребить больнее. Завистливым он не был, но тут взглянет на Матвея — как он, молодцуясь, одергивает свою чистую рубаху, огребает кудри округ белого лба и статно умещается за стол как раз против Мавры, — взглянет Илья и увидит себя рядом с ним чуть что не хилым, и опять защемит горечь. Что скоро Матвею призываться в армию, он думал частенько, но мысль эта не столько тешила, сколько бередила сердце. Как обернется дело, когда Матвей уйдет? В кузне он успел сделаться силой, младшему сыну вряд ли его заменить, а, самому Илье давно нажитая болезнь снова потихоньку подсказывает: памятуй, дружок, я тут, под ложечкой!

Пока Илья Веригин ожидал перемен, ему и не терпелось — скорее бы они наступили, — он и побаивался, как бы на переменах не обжечься. Но вот пришла пора, которая все за него решила, — не понадобилось ударить и пальцем о палец. Сколько он ни заглядывал в газетки, сколько ни слушал споров о землеустройстве, о мелком и. крупном хозяйстве, все-таки ему показалось, что, как в свое время вдруг явилось слово нэп, точно так теперь вдруг прозвенел грозовой зов: сбивай замки с амбаров! Был этот зов не кличем вольницы, и не толпа призывалась им к буйствам, а был он законом самой революции: приспели сроки на деревне взыскать с кулаков, как раньше взыскано было с помещиков. Никогда прежде не повторялось издавнее словцо кулак так часто, как в эту годину, и сама она навечно запечатлелась в памяти своим именем — раскулачивание. Илье Веригину иной раз чудилось, будто попал он под холодный дождь в чистом поле: куда ни повернись — все мокро и не видать, где укрыться. Выбор был не богат — либо оставаться с артелью, которая помаленьку начала сколачиваться в Коржиках, либо бежать. Крепясь и помалкивая, думал Илья перетерпеть непогоду, а дождь все хлестал его по бокам и в загорбок.

Хуторские мужики примером своим двоили мысли Веригина. Кое-кто из хуторян неохоткой поговаривал, как бы воротиться в деревню. Кое-кто, заколотив избу и опустелый двор, подался, с узлами, ребятишками, на железную дорогу и дальше, невесть в какие города.

Раньше всех, тихой невеселой ночью, исчез Тимофей Нырков, и о нем первом долетел со станции в Коржики слух, что видали, как он силком пропихнул мешок-пятерик в тамбур вагона и вскочил на подножку. Передавали, что его нельзя признать: обрился начисто, и только по узким скулам да по губам догадались, что это он, — губы у него багровые и нижняя грибной шляпкой, а верхняя тонкой веревочкой. С ним будто бы удалось перемолвиться, и он сказал:

— Нырков своего счастья выждет!

Его спросили насчет жены.

Он ответил:

— Коли жалеет меня — найдется.