Тогда прожил я у Макара Владимировича Почогира весь зимний сезон охоты. Вышли мы из тайги только в марте. Ослепительно белели снега по Авлакан-реке. Стояли еще довольно сильные морозы, но солнце уже играло вовсю, сочно бронзовели сосны, чуть-чуть заалела березовая кора, лиловыми стали тальники, словно бы чуть припухли стволы лиственок. Мир просыпался, сбрасывал с себя тяжелое покрывало безмолвности. Шла весна света.
Наш аргиш прибежал в Буньское одним из последних. Так велось исстари: Почогиры возвращаются к самому открытию Праздника охотника.
Шумное, необыкновенно людное село встречало Макара Владимировича.
Мы шли улицей впереди оленьих упряжек, отвечая на рукопожатия, улыбки, добрые слова.
— С окончанием промысла тебя, отец, — сказал Иван Иванович Ручьев и обнял старого охотника. Они расцеловались троекратно, по-русски. — Как добыча? — спросил секретарь.
— Помаленьку, — улыбнулся Макар Владимирович и добавил: — Не обидела тайга.
— Спасибо, — Иван Иванович снова обнял охотника, и я услышал фразу, предназначенную только для него: — Как здоровье, бойе? Давай-ка после праздника махнем в город, полечимся, а?!
— После, после, бойе. Макар еще побегает, — тоже в полушепот ответил охотник.
Чувствовал тогда себя Макар Владимирович плохо. Об этом знали я, Дарья Федоровна, Степан и Гошка. Приступы боли пришли в конце февраля. Болезнь снова начала наступление. Ганалчи не сдавался.
Прошел Большой праздник охотника. Я попрощался с друзьями. Они провожали меня до самолета. Десятки нарт выкатили на взлетное поле. Десятки людей в неуклюжих оленьих парках неуклюже, но искренне обнимали меня, жали руки, желали всего доброго.
Вся громадная семья Почогиров пришла проводить гостя. Может быть, были тогда среди них и Петр Владимирович, и Биракан, и Асаткан, Тураки, Агды, Алексей. Может быть. Я не запомнил их тогда в коротком и суетливом времени прощания.
Запомнил Макара Владимировича. Он подошел к самолету, без шапки, желтолицый, похудевший, спокойный и мудрый. Подал руку.
— Прощай, сынок. Приезжай к нам. Твой дю[25] всегда в нашей тайге. Люди тебя не оставят, не оставляй и ты их. Прощай.
Я ничего не сделал для них, ничего. Я просто жил с ними, ел их трудный хлеб, стараясь отплатить его неумелым для меня таежным трудом. Я учился тому, что для них составляет жизнь, слушал их речь, старался понять и полюбить то, что любят они.
Чем же я заслужил их уважение, их искренние объятия, простые, как реченье птичьих стай, слова Старого Охотника? Чем же?.. Неужели тем, что четыре месяца из своей жизни жил их жизнью, их заботами? Был агиканом — таежным жителем. Но это так мало, чтобы принимать как должное их доброту и заботу о себе.
«Одному человеку мало надо. Людям — много. Шибко много. Потому и каждый должен жить для других. Тогда хорошо будет», — вспомнилась мне фраза Макара Владимировича. Обронил он ее в разговоре, как всегда, походя. А вот вспомнилась, из души откуда-то всплыла.
— До свидания, Макар Владимирович! До свидания, друзья!
— Прощай, бойе!..
Самолет ушел в небо. Но долго еще виделись на белом пологе Авлакан-реки люди, олени, нарты.
Виделся Макар Владимирович, вот так же, как сейчас, — живой, без шапки, в сединах и шрамах, с добрым и мудрым взглядом чуть раскосых глаз.
Кон-ги-лон. Кон-ги-лон. Кон-ги-лон.
Стучатся в сердце воспоминания.
Вот так было.
Бур-бу-лен. Бур-бу-лен. Бур-бу-лен.
Мы идем на Балдыдяк, на могилу, где покоится в тяжелой сибирской земле прах Макара Владимировича, Стрелка из лука, Ганалчи.
Последняя охота
Мы шли путиком Макара Владимировича, шли к последнему его пристанищу, к месту, где когда-то маленькая эвенкийская женщина в чуме, покрытом белой корой березы, родила мальчишку-первенца. Родила человека, которому отец подарил удачное имя — Ганалчи.
Переправившись через речку Окунайку, мы круто повернули на север и пошли вдоль ее русла к верховью. Чироня, как и всю дорогу, шел впереди, распевая песни, я следом за ним, позади нас Асаткан с оленями, тоже иногда напевающая что-то вполголоса.
Голоса людей удивительно ясно звучали в тайге, словно бы вплетаясь в зеленую дебрь деревьев, осыпанную солнцем. Они были тоже под стать солнечной россыпи. Иногда Чироня начинал рассказывать мне о тайге: как и где ходит (по-научному — мигрирует) белка, соболь. Где из года в год следят сохатого, добывают ондатру и довольно редкую тут куницу.
— Я по молодости долгое время с Макар Владимировичем охотился, — начинает он очередной рассказ. — Вот возьми ты, откуда чего знал? А? К примеру, говорю ему: «Ганалчи, урожай рябины в тайге большой, брусника все сопки выжарила. Кормовитый год. Промысел хороший будет». Улыбнется. Скажет: «Собирай, Чироня, в дорогу. Далеко нынче с этих мест откочуем. Ух, далеко. К черным борам. Где брусники мало, где рябины мало. Далеко пойдем». И откочевываем. Куда как долго идем. А знаешь, почему? Соболь, он как тот мужик, что и горьконькое любит и сладенькое. Ему спирт давай — пожалуйста. Конфет ты, варенье там, шанежки, печенюжки — тоже давай. Не от сладкого отворот, не от горького отворот, без разбору в рот да в рот. Вот так и соболь. Мясо бурундуков там, белок, птиц, яички ихние, слышь, зайца даже мнет, а при голодухе молодым оленятам на шею шасть и грызет-точит, все в пищу себе метет без разбору. Однако, нос ластиться любит, орешки там, то, другое из растительной пищи. Но нет пуще для него лакомства, однако, как рябина, брусничка и земляника-ягода. Жрет он ее пуще, чем наш мужик дармовую выпивку. Жрет и от нее, однако, жиреет. Страсть как обладится, ну чисто бела баба раскормленная. А обжиревши, начинает он терять шубу. Сечется мех-то, редеет — никакой ему цены нету. Заласканный, стал быть, вся его гордость в жир ушла. Вот по этому-то самому делу и откочевываем мы с Ганалчи подале от шибко сытых мест. Уразумел науку? То-то! Откуда это он мог знать, Макар-то Владимирович? Оттого, что пристально жил. Доглядно, — Чироня замолкает. Тянет врастяжку песню.
Потом снова, не оборачиваясь, громко начинает новый рассказ:
— Соболь в тайге самый что ни на есть антиллигентный зверь. Слышал я, ученый так сказал: «Соболь — таежный лорд». Слышь-ка — лорд. Слово не наше, но окатное, так к зверюшке этому подплечно. Лорд. Действенно — лорд. Он до чего, зараза, блюстительный — свое отхожее имеет, тувалет значит. Гайнушка у него — квартера, а поодаль постоянное отхожее — тувалет. Лорд. Я про то не верил. Макар меня доглядывать водил. Объяснял, что к чему. Или вот еще одна смешина, и только. Глухарь — птица серьезная, сильная. А он, лорд-то, ее выследит, да как шлеп на спину, да грызилкой своей в перо. Да не сломат сразу-то глухарину. Тот винтом в небо. Силы не занимать. Поднимется над тайгою, а зверюга на спине у него. Грызть не грызет и отпускать не отпускает. Птица очумеет, летит, сердечко в горле, глаз не видит, только крылами мах, мах. Умахает за три реки да пять хребтин. Сомлеет и рухнет на землю. Тут его соболишка и сломат. Аероплан съедобный.
Раз при мне таковую канитель Макар-то Владимирович пулей снял. Зажалел глухаря-то, чего же ему, сердешному, перед неминучей гибелью мучаться. Так ведь пока мы до стреляного-то добралися по чащобе, лорд глухарину этого на поваленное дерево затащил, повесил в ветках, а сам схоронился. Дескать, дураки люди не найдут, а я опосля позавтракаю.
Ты вот все в тетрадку черкаешь, — говорит он мне, приостановившись. — Где какая живность по тайге живет, где озера да речки добытные. Всякие там крестики да нулики ставишь. А ты бы лучше людей о Макаре спросил. Все это зачеркал бы в тетрадку-то. Да и дал бы людям, которы тебя попроворнее, чтоб все это дело до ума привели да пользу вывели. Сам, однако, жил с Макаром-то. О том по тайге говорили. Помнят тебя. А ты не помнишь. Они навроде как на одно лицо для вас-то, приезжих…
— Ну это ты, Чироня, напрасно. Я людей запоминаю.
— Не серчай. Наглядно, может, и помнишь. А душою слышишь. Не серчай. У меня нынче расположение к разговору. Давай-ка зашабашим тут вот. Дело к вечеру. Я тебе про то, как Макар помирал, расскажу, про то, как он впервые тайгу покинул и к ней вернулся с людьми проститься. А завтра поклонимся его могилке, да и в обратную.