Сначала до слез ухохотался Петро, глядя на то, как Григорий, сделав шаг или два, неизменно неуклюже падал, отбросив ходули. Потом его охватила жалость, и он сказал, отбирая у Григория ходули:
— Гляди, как это делается.
Взгромоздившись на ходули, хотя и не очень уверенно, Петр, однако, обошел избенку. Григорий все время был рядом, внимательно следил за каждым его движением, словно старался уловить то тайное, что позволяло Петру подчинить себе эти две жерди, наотрез отказавшиеся повиноваться ему, Григорию.
Спрыгнул Петро на землю — Григорий немедленно сказал тоном приказа:
— Валяй, еще раз пройдись. — И снова зашагал рядом.
Потом Григорий опять завладел ходулями. Поглазев еще немного на его муки, Петро ушел в лес, где с месяц назад заприметил лисью нору (может, уже появились лисята?). Хотел отлучиться на часок, не больше, но уж так случилось, что вернулся только поздним вечером. Подошел к избенке — чуть не задохнулся от удивления и восторга: на ходулях шарашился дед Потап!
Заметив восторженную ухмылку Петра, дед Потап так неловко спрыгнул на землю, что одна жердина упала точно на его сутулую спину. Петро от восторга даже взвизгнул, а дед сграбастал жердь, размахнулся и так саданул ею об угол избенки, что жердь переломилась.
— Как говорил чапаевский комиссар, а зачем мебель крушить? — усмехнулся Григорий, сидевший у порога.
После ужина, когда стали укладываться спать, Григорий сказал со строгостью, которой Петро и не подозревал в нем:
— Даю всем нам троим неделю срока, чтобы освоили эту распроклятую технику. Кто бегать на ходулях не научится — подчеркиваю: бегать, а не просто ходить! — того отстраню от участия в боевых операциях… Ты, Петро, чего зубами дразнишься?
— Куда уж бегать, если ты и стоять на них не можешь!
— Вот это уже не твоя забота, ты только за себя отвечаешь, — насупился Григорий, помолчал и закончил с улыбочкой, которая ничего доброго не сулила: — Ты, Петро, еще не знаешь моего характера. А он у меня покруче замешан, чем у самого товарища Каргина! Не только бегать на ходулях, но и забираться на них с земли, а не с завалинки научимся!
— Да на что все это, на что? В цирке выступать думаешь? — упрямился, не хотел сдаваться Петро.
— Чтобы к проволоке той проклятой подобраться, а собаки следа не могли взять! — отрубил Григорий и демонстративно отвернулся к стенке, почти уткнулся лицом в ее потемневшие и истрескавшиеся от времени бревна.
Свитальского расстреляли; а не повесили, как того первоначально хотел фон Зигель. Избитого до умопомрачения, выволокли на площадь, привязали к столбу виселицы и расстреляли. А народу, который согнали на это зрелище, объявили, что казненный — тайный агент большевиков, пытавшийся своими действиями всячески подрывать авторитет как Великой Германии, так и вермахта, несущего свободу народам всего мира. К чему сводилась эта свобода — об этом умолчали.
Трое суток, как стало уже правилом, труп Свитальского смердел на площади. Неподалеку от него все это время обязательно дежурили два полицая. И опять же — для чего? Чтобы местные не украли труп и не захоронили, как того требовал обычай? Или чтобы не надругались над трупом того, кого люто ненавидели?
На эти вопросы Василий Иванович ответить не смог. Да и не особенно старался: ведь и его судьба решалась в эти дни; мало верилось, что Зигель пощадит. Конечно, за эти дни не раз можно было ускользнуть в леса (слежки за ним вроде бы не было), но исчезнуть из Степанкова — раз и навсегда потерять контакты с Зигелем. А Василию Ивановичу особенно сейчас, когда маленькие партизанские отряды объединялись, когда у него вот-вот опять установится связь с подпольем (только верой в это и жил), хотелось быть максимально полезным. Поэтому, ночуя у свояка покойного деда Евдокима, он каждое утро обязательно приходил к комендатуре и усаживался на том самом месте, где сидел в тот день, когда Зигель подозвал его к окну. Целыми днями сидел, казалось, не обращая внимания ни на саму комендатуру, ни на солдат и полицаев, проходивших мимо.
Изматывающим было это ожидание неизвестно чего. Настолько изматывающим, что сон потерял. Вернется, бывало, к месту ночлега, нехотя сжует, что дадут, и поспешно лезет на сеновал. Каждый раз, когда лез туда, надеялся, что вот уж сегодня-то он обязательно уснет, будто в бездонную и глухую пропасть провалится. Но едва касался телом дырявого кожуха, подброшенного ему сердобольными хозяевами, сон неизменно бежал от него. И всю короткую летнюю ночь он лежал с открытыми глазами, бередя душу воспоминаниями о мирной жизни, теперь казавшейся такой далекой и даже как бы сказочной, или заново переживал смерть и деда Евдокима, и Павла, и Клавы с мальчонками.
Так измотал себя подобными воспоминаниями, что часто стало лезть в голову: а посильную ли ношу он намерен взвалить на себя? Крепко стал об этом подумывать. И ночью, лежа на сеновале, и днем, испытывая свою судьбу под окнами Зигеля. И вдруг, когда почти решил, что ближайшей ночью уйдет в леса, увидел Нюську. Одетая просто, но к лицу и аккуратно, она шла главной улицей Степанкова. Ее появление здесь было столь неожиданным, что он моментально забыл про свои сомнения и страхи, он теперь видел только ее, только и думал о том, как и почему она оказалась здесь.
Нюська, поравнявшись с ним, не прошла мимо, как он предполагал, даже не поздоровалась. Она просто села рядом, оправила подол юбки, чтобы надежно прикрывал коленки, развязала узелок, который принесла, достала кусок хлеба, две картофелины и вложила их в будто окаменевшие руки Василия Ивановича. Проделала все это так спокойно и уверенно, что он, сам не понимая почему, стал немедленно есть. Ел не спеша, обстоятельно, словно давно ждал Нюську и того момента, когда она принесет еду. А она сидела рядышком, не глазела на него и молчала.
Наконец Василий Иванович пришел в себя и сдавленно прошипел:
— Какого черта приперлась сюда? Жизнь надоела?
Она отряхнула ладонью с юбки неизвестно что и ответила, впервые подняв на него глаза:
— Ой, какой ты обросший… Или бритвы найти не можешь?
— Я тебя спрашиваю! — и вовсе разозлился Василий Иванович.
— А ты на меня не шуми, не шуми, — до приторности ласково заворковала Нюська. — Я с детства до ужасов пужливая! Вот возьму сейчас со страху да и брякнусь в обморок! Интересно, что тогда станешь делать, господин староста?
— Серьезно спрашиваю, а ты комедию ломаешь, — сказал он голосом, в котором сейчас звучала только бескрайняя усталость.
— Пойдем отсюда, а? — попросила она и сразу же добавила, заметив его удивленный взгляд: — Вот сижу здесь рядом с тобой — через силу сижу, — а внутри каждая жилочка мелкой дрожью бьется.
Он и позднее сам себе не мог ответить, почему вдруг встал и пошел за Нюськой. Разжалобила своим признанием? Захотелось поскорее узнать, как там, в лесу, люди из Слепышей обосновались? Может быть, и потому. Но скорее всего — сам устал от ожидания неизвестного, подвернулся маломальский повод — вот и удрал, вот и отступил с позиции, которую сам себе выбрал.
Они ушли за околицу Степанкова. Здесь уселись на траву в тени старой березы, которая устало клонила к земле свои ветви, отяжелевшие от множества зеленых сережек. Тут, в прохладной тиши, нарушаемой лишь стрекотом кузнечиков, Нюська и поведала, что все жители Слепышей единогласно проголосовали за то, чтобы старшим над ними стал Витька-полицай; и обосновались они лагерем на островке среди болота — километрах в двадцати отсюда; но это временно, только пока обосновались: Витька всем сказал, что обязательно надо искать другое место, более дикое и лучше пригодное для обороны и для внезапных вылазок; а еще краше — нащупать настоящий партизанский отряд и влиться в него.
— А что я в Степанкове оказалась, — тут Нюська немного замялась, но быстро справилась со своим внутренним волнением и выпалила, не опуская глаз: — Да один же вы!.. Постирать или подшить вам что-то надо будет… А потребуется вам — к Витьке или еще куда, — мигом слетаю.