Выбрать главу

– Что-то ты больно молчаливая, грязнокровочка. Подойди ближе, - Долохов усмехнулся, - я тебя не укушу.

Конечно нет, захотелось ляпнуть Гермионе. Куда уж вам кусать? Война, небось, все зубы повыбивала.

На грязнокровочку даже обидеться нормально не получалось – Долохов не вкладывал в это прозвище какой-то оскорбительный подтекст, он всего лишь обращался к ней в такой хамоватой манере, к которой привык ещё до войны.

Сейчас он все же являлся её пациентом, и потому она не имела права вступать с ним в перепалку, отстаивая правильное обращение к себе. И вряд ли бы стала в другой ситуации.

- Давно не виделись, грязнокровочка. Я, быть может, соскучился по твоим испуганным глазкам, а ты все язык за зубами держишь. Долго молчать будешь?

Гермиону окатило противной удушливой волной – впервые за всю свою работу с пожирателями ей захотелось сунуть голову в песок или сбежать обратно домой.

Ей почему-то казалось, что прошедшее время исцелило ту страшную картину, навсегда отпечатавшуюся где-то на подкорке сознания.

Девочка с длинными вьющимися волосами неловко взмахивает кистью, закрываясь бледно-желтым полыхающим щитом. По бледным щекам стекают горячие слезы. Щит тоскливо мигает, прежде чем взорваться ослепительно-лимонными осколками. Сиреневый луч с силой бьет куда-то в плечо, от удара девочку отбрасывает на стену, по которой она сползает на пол. Сердце разрывается от разрывающей боли в плече. Колени больно стукаются о холодный пол, на который она падает неловким кульком; пальцам не за что уцепиться, длинные ноготки нежно-розового цвета больно ломаются о гладкую стену. Чужая рука жестко держит за волосы, небрежно встряхивает, как нашалившего котенка. Палочка с белой рукояткой впивается в пульсирующую жилку на гладкой белой шее. Повлажневшие шоколадные глаза встречаются с острым взглядом жестко мерцающих в тусклом освещении светло-зеленых.

– Не реви, грязнокровочка. От меня ещё никто не убегал. Ты первая, кто сбежал от меня так далеко.

Он различал «до» и «соль» в падеспане её мольб и душераздирающих криков.

– Я не хотела приходить, – почему-то честно произнесла Гермиона, сморгнув выступившую влагу на глазах. Она солгала тогда себе, когда сказала, что простила всех людей, повесив все косяки на войну. Его простить было намного сложнее, чем она думала.

Долохов смотрел на неё очень внимательно; тусклые желтые светильники отбрасывали длинные тени на его лицо. Он казался словно сотканным из этих теней, затерявшихся в вихре агоний бывших жертв, завороженно увлеченный в падеспань её воспоминаний – Гермиона знала, что он тоже помнил. Вспоминать о нем было даже больнее, чем о Беллатрикс.

Вот она – эта глупая храбрость, которая заставила её подписать контракт. Вот оно – это странное желание посмотреть на человека, который сочетал в себе невообразимую жестокость и единично проявленное милосердие.

На пятом курсе он буквально вывернул её наизнанку, не пожалел, почти сломал бешеной жестокостью; проявленной в безжалостном «не реви, грязнокровочка, иначе будет больнее» и слепящих сиреневых лучах.

На седьмом курсе он просто дал ей возможность сбежать, непонятно почему позволяя себе фактически проиграть испуганной девочке; он проявил несвойственное ему милосердие, проявленное в насмешливом «советую убраться подобру-поздорову, грязнокровочка, пока я не пересчитал все твои косточки».

Путь для всех один – в могилу. Храбрецы и герои просто попадают туда раньше трусов и злодеев.

Долохову до могилы было еще очень-очень далеко. Гермиона же должна была сделать так, чтобы в ближайшие двадцать лет он об этом даже не задумывался.

Она – чертов целитель! И никакие воспоминания не смогут заставить её мстить человеку, пытавшего её три года назад. Человеку, который сейчас являлся её пациентом. Она должна выполнять свою работу хорошо и качественно, закрыв глаза на оскорбления и старые обиды. Себя спасать было поздно. Его – ещё нет. Вот этим Гермионе придется заняться в ближайшее время.

Спасать – её работа. Не так ли, целитель Грейнджер?

Из старого патефона неторопливо лился ласковый падеспань.

========== детская колыбельная ==========

баю-баю-баю-бай,

спи, мой милый, засыпай,

баю-баюшки-баю,

песню я тебе спою.

Колдография была единственной вещью, находящейся на столе, покрытом слоями пыли. Все вокруг было покрыто пылью, грязью и подобной мерзостью, но только не колдография.

Девушку внутри колдографии звали Доминик. Она была красива какой-то ликёрной пьянящей красотой, на которую неприятно смотреть – обычно от такого карикатурного совершенства хотелось отвести взгляд. Так и с ней – эта алкогольная красота заставляла набухаться в хлам, разъедала кожу на ладонях и светила в глаза яркими вспышками.

Девушка на колдографии запрокинула голову – длинные золотисто-каштановые локоны, лежащие на плечах, колыхнулись в такт движению, и она откинула их небрежным жестом, засветив тонкие пальцы в черных перчатках.

Потом она подняла голову – локоны рассыпчато перелились за спину, обнажая бледное насмешливое лицо с подрагивающими в ухмылке губами и шальной прядкой над чистым лбом. Длинные черные ресницы дрогнули, и оттуда – из глаз красивой ухмыляющейся девочки хлынула тщательно скрытая нежность. Красивые глаза, оживляющие слишком красивое лицо. Очень красивые глаза. Как два маленьких моря.

Долохов пьяно расхохотался, проводя указательным пальцем по рамке, очерчивая врезанные в железо узоры. Девушка в колдографии нахмурилась, а потом неуверенно подняла руку и приложилась к внутренней стороне тонкой ладошкой в перчатке. Губы её дрогнули, словно она хотела что-то сказать, но колдография – не портрет.

Долохов смачно выругался и швырнул недопитую бутылку с огневиски через всю комнату.

Девушка укоризненно покачала головой.

Антонин Долохов скорее вернулся бы обратно в Азкабан, чем признался забавной девочке-целителю в том, что его преследуют призраки.

У злодеев и убийц не должно быть ангелов-хранителей – именно так утверждала тётушка Елизавета, поглаживая десятилетнего Антонина по голове. Он смеялся, скидывал с головы теплую женскую ладонь и убегал на улицу гонять охотничьих псов.

Долохов был им – злодеем и убийцей, которому была положена казнь, а не всеобщее прощение. Он давным-давно выбрал себе место в этой жизни, и не собирался его менять.

Щенок Мальсибер советовал рассказать девочке-целителю о своих проблемах.

Долохов снова расхохотался – да кто поверит, что его, злодея, убийцу, душегуба, насильника, мразь и тварь от смерти оберегает давно уже мертвая кузина, в детстве читающая ему сказку про Элли в изумрудном городе и поющая на ночь колыбельные. Правильно. Никто.

Он сам себе не верил.

Антонин Долохов давно уже разменял третий десяток, а его кузина не дожила и до двадцати. Стакан полетел вслед за бутылкой.

- Еремей! – бешено взвыл Долохов, поднимаясь со стула. – где ты есть, скотина старая?!

Под раздачу попал стул, который после нескольких яростных ударов удобно разложился на запчасти. Дубовый добротный стол оказался следующим – Долохов не спешил вытаскивать палочку, управляясь кулаками и ногами. После еще пяти ударов он содрал кожу с фаланг и устало опустился на пол, безвольным мешком съехав вниз по стене. Согнул ноги в коленях, поставил на них локти и обхватил окровавленными пальцами голову с растрепанными черными кудрями.

В грязной замызганной комнате пыль стояла столбом, вместо стола, стула и простенькой деревянной кровати остались одни щепки. Уцелела только колдография.

- Еремей…

- Дурак ты, Антошка.

Домовой со вздохом склонился над устало привалившемуся к стене Антонину, ласково зачесал кудри назад и прицокнул языком. Погладил маленькой ладошкой, ласково-ласково, как в детстве.