Выбрать главу

– А кто же? Пойди приведи мне кого-нибудь, кто убивает нашу массу.

Мужик тронулся и пошел через порожнее сырое место, где находилось последнее сборище грачей; грачи ему дали дорогу, и Елисей увидел того мужика, который был с желтыми глазами; он приставил гроб к плетню и писал на нем свою фамилию печатными буквами, доставая изобразительным пальцем какую-то гущу из бутылки.

– Ты что, Елисей? Аль узнал какое распоряжение?

– Так себе, – сказал Елисей.

– Тогда – ничего, – покойно произнес пишущий мужик. – А мертвых не обмывали еще в совете? Пугаюсь, как бы казенный инвалид не приехал на тележке, он меня рукой тронет, что я жив, а двое умерли.

Мужик пошел помыть мертвых, чтобы обнаружить тем свое участие и сочувствие; Елисей тоже побрел ему вслед, не зная, где ему лучше всего находиться.

Чиклин не возражал, пока мужик снимал с погибших одежду и носил их поочередно в голом состоянии окунать в пруд, а потом, вытерев насухо овчинной шерстью, снова одел и положил оба тела на стол.

– Ну, прекрасно, – сказал тогда Чиклин. – А кто ж их убил?

– Нам, товарищ Чиклин, неизвестно, мы сами живем нечаянно.

– Нечаянно! – произнес Чиклин и сделал мужику удар в лицо, чтоб он стал жить сознательно. Мужик было упал, но побоялся далеко уклоняться, дабы Чиклин не подумал про него чего-нибудь зажиточного, и еще ближе предстал перед ним, желая посильнее изувечиться и затем исходатайствовать себе посредством мученья право жизни бедняка. Чиклин, видя перед собою такое существо, двинул ему механически в живот, и мужик опрокинулся, закрыв свои желтые глаза.

Елисей, стоявший тихо в стороне, сказал вскоре Чиклину, что мужик стих.

– А тебе жалко его? – спросил Чиклин.

– Нет, – ответил Елисей.

– Положь его в середку между моими товарищами.

Елисей поволок мужика к столу и, подняв его изо всех сил, свалил поперек прежних мертвых, а уж потом приноровил как следует, уложив его тесно близ боков Сафронова и Козлова. Когда Елисей отошел обратно, то мужик открыл свои желтые глаза, но уже не мог их закрыть и так остался глядеть.

– Баба-то есть у него? – спросил Чиклин Елисея.

– Один находился, – ответил Елисей.

– Зачем же он был?

– Не быть он боялся.

Вощев пришел в дверь и сказал Чиклину, чтоб он шел – его требует актив.

– На тебе рубль, – дал поскорее деньги Елисею Чиклин. – Ступай на котлован и погляди, жива ли там девочка Настя, и купи ей конфет. У меня сердце по ней заболело.

Активист сидел с тремя своими помощниками, похудевшими от беспрерывного геройства и вполне бедными людьми, но лица их изображали одно и то же твердое чувство – усердную беззаветность. Активист дал знать Чиклину и Вощеву, что директивой товарища Пашкина они должны приурочить все свои скрытые силы на угождение колхозному разворачиванию.

– А истина полагается пролетариату? – спросил Вощев.

– Пролетариату полагается движение, – произнес активист, – а что навстречу попадается, то все его: будь там истина, будь кулацкая награбленная кофта – все пойдут в организованный котел, ты ничего не узнаешь[7] .

Близ мертвых в сельсовете активист опечалился вначале, но затем, вспомнив новостроящееся будущее, бодро улыбнулся и приказал окружающим мобилизовать колхоз на похоронное шествие, чтобы все почувствовали торжественность смерти во время развивающегося светлого момента обобществления имущества.

Левая рука Козлова свесилась вниз, и весь погибший корпус его накренился со стола, готовый бессознательно упасть. Чиклин поправил Козлова и заметил, что мертвым стало совершенно тесно лежать: их уж было четверо вместо троих. Четвертого Чиклин не помнил и обратился к активисту за освещением несчастья, хотя четвертый был не пролетарий, а какой-то скучный мужик, покоившийся на боку с замолкшим дыханьем. Активист представил Чиклину, что этот дворовый элемент есть смертельный вредитель Сафронова и Козлова, но теперь он заметил свою скорбь от организованного движения на него и сам пришел сюда, лег на стол между покойными и лично умер.

– Все равно бы я его обнаружил через полчаса, – сказал активист. – У нас стихии сейчас нет ни капли, деться никому некуда! А кто-то еще один лишний лежит!

– Того я закончил, – объяснил Чиклин. – Думал, что стервец явился и просит удара. Я ему дал, а он ослаб.

– И правильно: в районе мне и не поверят, чтоб был один убиец, а двое – это уж вполне кулацкий класс и организация!

После похорон в стороне от колхоза зашло солнце, и стало сразу пустынно и чуждо на свете: из-за утреннего края района выходила густая подземная туча, к полуночи она должна дойти до здешних угодий и пролить на них всю тяжесть холодной воды. Глядя туда, колхозники начинали зябнуть, а куры уже давно квохтали в своих закутах, предчувствуя долготу времени осенней ночи. Вскоре на земле наступила сплошная тьма, усиленная чернотой почвы, растоптанной бродящими массами; но верх был еще светел – среди сырости неслышного ветра и высоты там стояло желтое сияние достигавшего туда солнца и отражалось на последней листве склонившихся в тишине садов. Люди не желали быть внутри изб – там на них нападали думы и настроения, – они ходили по всем открытым местам деревни и старались постоянно видеть друг друга; кроме того, они чутко слушали не раздастся ли издали по влажному воздуху какого-либо звука, чтобы услышать утешение в таком трудном пространстве. Активист еще давно пустил устную директиву о соблюдении санитарности в народной жизни, для чего люди должны все время находиться на улице, а не задыхаться в семейных избах. От этого заседавшему активу было легче наблюдать массы из окна и вести их все время дальше.

Активист тоже успел заметить эту вечернюю желтую зарю, похожую на свет погребения, и решил завтра же с утра назначить звездный поход колхозных пешеходов в окрестные, жмущиеся к единоличию, деревни, а затем объявить народные игры.

Председатель сельсовета, середняцкий старичок, подошел было к активисту за каким-нибудь распоряжением, потому что боялся бездействовать, но активист отрешил его от себя рукой, сказав только, чтобы сельсовет укреплял задние завоевания актива и сторожил господствующих бедняков от кулацких хищников. Старичок-председатель с благодарностью успокоился и пошел делать себе сторожевую колотушку.

Вощев боялся ночей, он в них лежал без сна и сомневался; его основное чувство жизни стремилось к чему-либо надлежащему на свете, и тайная надежда мысли обещала ему далекое спасение от безвестности всеобщего существования. Он шел на ночлег рядом с Чиклиным и беспокоился, что тот сейчас ляжет и заснет, а он будет один смотреть глазами во мрак над колхозом.

– Ты сегодня, Чиклин, не спи, а то я чего-то боюсь.

– Не бойся. Ты скажи, кто тебе страшен – я его убью.

– Мне страшна сердечная озадаченность, товарищ Чиклин. Я и сам не знаю что. Мне все кажется, что вдалеке есть что-то особенное или роскошный несбыточный предмет, и я печально живу.

– А мы его добудем. Ты, Вощев, как говорится, не горюй.

– Когда, товарищ Чиклин?

– А ты считай, что уж добыли: видишь, нам все теперь стало ничто...

На краю колхоза стоял Организационный Двор, в котором активист и другие ведущие бедняки производили обучение масс; здесь же проживали недоказанные кулаки и разные проштрафившиеся члены коллектива, одни из них находились на дворе за то, что впали в мелкое настроение сомнения, другие – что плакали во время бодрости и целовали колья на своем дворе, отходящие в обобществление, третьи – за что-нибудь прочее, и, наконец, один был старичок, явившийся на Организационный Двор самотеком, – это был сторож с кафельного завода: он шел куда-то сквозь, а его здесь приостановили, потому что у него имелось выражение чуждости на лице.

Вощев и Чиклин сели на камень среди Двора, предполагая вскоре уснуть под здешним навесом. Старик с кафельного завода вспомнил Чиклина и дошел до него, дотоле он сидел в ближайшей траве и сухим способом стирал грязь со своего тела под рубашкой.

вернуться

7

– Всю ночь щупал – ни в одной птице нету яйца.

Активист сосредоточился, его помощники тоже соответственно задумались: неужели птица – подкулачница?

– Надо заготовить всех кур, сделать их мертвыми – и съесть, – продумав мысль, заявил один из активного состава.

– А петухов ты заметил? – спросил активист.

– Их нету, – сказал Вощев. – Один человек лежал на дворе и мне говорил, что ты последнего съел, когда шел по колхозу и вдруг почувствовал голод.

– Нам важно выяснить, кто съел первого петуха, а не последнего, – объявил активист.

– А может, первый сам издох? – дал догадку помощник активиста.

– Как же он сам издохнет? – удивился активист. – Разве он сознательный вредитель, что ль, что сам будет в такой момент умирать? Пойдем сквозной допрос делать: тут другая база лежит.

И все встали и пошли искать того вредного едока, который истребил ради своего питания первого петуха. Вощев и Чиклин тоже двигались вслед активу.

– Дело сурьезное, – говорил Чиклин, – без яиц дети отощают и своего возраста не возьмут!

– Конечно, – подтвердил Вощев, а сам томился, потому что был согласен жить до смерти без куриного яйца, лишь бы знать основное устройство всего мира.

Миновав с точным допросом, давшим лишь пассивные результаты, дворов десять, актив устал и прислонился к одной избе подумать, как быть дальше. К активу уже успели присоединиться еще человек сто, и вся эта масса явно горевала о съеденном каким-то неизвестным ртом первом петухе, отчего погиб и последний. Чтоб куры не скучали, их взяли на руки и носили с собой, лаская ладонью по перу. Куры разгнездились в руках, но были довольны.

Вскоре весь колхоз был на глазах активиста благодаря тому дисциплинарному расчету, что лучше тысяча человек сделает сто шагов, чем один пройдет пять верст.

– Где ж петух, товарищи? – почти что равнодушно обратился активист ко всем прильнувшим к нему. – Откуда ж у нас яйцо выйдет, если наша птичья масса не имеет в своей среде продуктивного руководства?!

Население колхоза, скрывая мысль, молча стояло близь своего актива и грустно опустило свое общее лицо; одна же баба начала тихо обмокать слезами, а потом так разошлась и расстрадалась, что вся опустилась, и ее пришлось устранить в чулан.

Грачи, бывшие невдалеке отсюда, поднялись и улетели в другие края; некоторые мужики поглядели на грачей, но иные не стали глядеть, так как грачи все равно вернутся, сколько они ни ищут чего-то вдалеке, а мужикам же неподвижно хорошо.

– Где же петух, граждане? – заунывно пытал активист. – Значит, вы так угождаете советской власти? А знаете ли вы, что такое расколхозивание? Имейте ж в виду, что это вам будет не раскулачивание, когда каждый неимущий рад! Я и неимущего расколхожу: бедноты на нас хватит и без вас!

Весь класс стоял и не мог ответить на один вопрос. Бесплодные куры начали тихо стенать в руках: из дальней природы пришел остуженный ветер и пошевелил остаточную листву на местном дереве.

– А ведь петуха-то нету! – скорбно сказал активист.

– И-их не-ту! – произнесла ближняя пригорюнившаяся баба.

Активист очнулся от влияния окружения и быстро пошел в канцелярию, а за ним управились уйти и все другие организационно-действующие люди. Остался один Чиклин, который не хотел, чтобы в колхозе получилось отставание в развитии из-за одного петуха.

– Да что ж это на самом деле: долго у вас петуха не будет?! – сказал он.

Один участник колхоза пошевелился в массе, но от бессознательности или тесноты вновь замер.

– Кто там двинулся – выйди ко мне! – позвал Чиклин.

Вышел небольшой, но старый уже человек, в шапке и штанах, а рубашка его сохла после стирки где-то на плетне. Он держал на ладони птицу вроде обгаженного коровой цыпленка и подавал ее Чиклину:

– Вот, товарищ, ублюдочек у нас родился, и уж тому года четыре, как он потихоньку растет!

– Что же это такое: петух, что ль?

– Да можно считать, что почти что!

– Ну тогда пускай он трудится! – заключил Чиклин и отправился на сельсовет.

Из дома, где жил актив, выносили знамена; сам же активист шел позади, ибо он не хотел спешить на вечное расставание с мертвыми товарищами. Ему не стало удивительно, когда Чиклин донес сведения об открытом петухе: активист знал и так, что под его руководством совершится всякий передовой факт и петух тоже будет.