Выбрать главу

Третье измерение Анны Ивановны сейчас ограничено дощатым полом и беленым потрескавшимся потолком в двух с половиной метрах над полом, с элегантной люстрой горного хрусталя, сделанной в Ницце в тысяча девятьсот тринадцатом году. Но третье измерение помнит и Воробьевы горы в Москве, и смотровые площадки Эйфелевой и Пизанской башен, и расхристанные бестолковые дома Манхэттена, и уютные улочки Сан-Франциско, и дом нескольких медовых лет в Стокгольме. Оно помнит высоту мостика корабля, на котором швед-блондин с трубкой в зубах уходил в бушующее море, всегда уходил, чтобы вернуться. Оно помнит низкие казематы питерского нового порядка, и внутренний дворик вонючей тюрьмы, и расстрел, когда быдлацкая морда хрипела – «огонь!», – а грязные заскорузлые руки дружно жали на спусковые крючки трехлинеек, и смеялись от удовольствия вершителей судеб, стреляя в женщин и детей все же холостыми. Третье измерение Анны Ивановны помнит высоту нар колымских бараков, и пустое серое небо, когда было сказано, что никто не виноват, и все это было ошибкой. Третье измерение перекликается с первым и вторым, пытаясь найти могилу когда-то молодого шведа с трубкой в зубах, с которым были медовые годы в Стокгольме, но – не находит, и не найдет никогда.

Четвертое измерение Анны Ивановны безгранично. Оно начинается в колыбели; продолжается голосом отца, читавшего Пушкина долгими зимними вечерами; сменяется внутренним голосом, декламирующим Ахматову и Блока; оно полнится тихим шепотом молодого блондина-шведа с трубкой в зубах – «люблю!»; из него, как из песни слова, не выкинуть грязной ругани лагерных вертухаев, не забыть казенных слов и серых, грязной типографской краской отпечатанных похоронок. Оно завершается – да, и это известно – оно уже весьма скоро завершится любовью, спокойствием и покоем, в котором снова будут – в один единый вечный миг – и Париж, и Ницца, и Питер, и молодой блондин-швед с трубкой в зубах, и…

Но это потом. Не сейчас. А пока в четвертом измерении Анны Ивановны есть люди – много людей, спешащих или бредущих по захолустной улочке старого южного городка; и людей этих обгоняют трамваи с матерящимися вагоновожатыми, и дни сменяются вечерами, и воздух наполнен пьянящим ароматом последней весны.

А каждый день, за исключением воскресенья, мимо проходит, непонятно почему – здороваясь, маленький мальчик; в восемь – в школу, в три – из школы; и он улыбается Анне Ивановне, и Анна Ивановна улыбается ему, тому мальчику, кто даже полвека спустя не сможет забыть улыбку Анны Ивановны Матценгер.

VIII. [ТЕКСТИЛЯ́]

Была зима.

На излете, гнилая-мокрая уже вся; с прогалинами и проталинами, с сыростью и зябкостью, с невесть откуда берущимся туманом, с кинжальным соловьем-разбойником свистящим ветром из черных подворотен, с жирной слякотью на метрополитеновских лестницах, с недлинными скупыми вечерами, с тяжелой ватой наваливающимися на город ночами, с полуслепыми днями, судорожно проскребающими себе дорогу в грязных разнокалиберных витринах, окнах и оконцах.

С утра в четверг перед восьмым марта, однако, подморозило, запорошило свежим белым колким пушистым, задуло – да так, что утренняя Мишкина прогулка от дома до входа в метро превратилась в пробежку с беспомощным потиранием засочившегося жидким хлюпаньем носа.

После двух дня народ из лаборатории тихо рассосался – кто в местную командировку, кто в библиотеку, а кто и вовсе без соблюдения приличий. Какая может быть работа, если впереди три выходных подряд. Значит, из трех надо сделать три с половиной. Это если ты не дурак. Мишка же был дураком. Ну и до кучи – младшим научным сотрудником двадцати двух лет от роду со стажем полгода после института.

Впервые в лаборатории Мишка появился аж девять лет назад – прошедши через комиссию по делам несовершеннолетних (а вы как думали – кто же просто так в советской стране разрешит школьнику работать?!). После седьмого класса, на каникулах Мишка устроился лаборантом на полставки, и все три месяца вместо пинания футбола и брождений с гитарой по подъездам прилежно мыл полы и инструмент, кормил зверей в виварии, рисовал плакаты для конференций, ну и, конечно, по мере способностей и возможностей ассистировал в эксперименте; ради этого и устраивался. В лаборатории Мишку полюбили за смешную серьезность, незлобивость, пунктуальность и улыбчивость. Говорили вслед – маленький какой, а вот, поди же!