С утра 26 августа по всей Москве зазвонили колокола. Царское шествие к Успенскому собору открыли кавалергарды, соблюдался церемониал, утвержденный еще Петром I. Алексей Толстой был в Успенском соборе, где московский митрополит Филарет венчал и миропомазал Александра II, восседавшего на алмазном троне царя Алексея Михайловича. Для целования новому императору был поднесен крест, который, по преданию, защитил грудь Петра Великого в Полтавской битве.
Империя свято хранила традиции. По красному сукну, под балдахином, Александр II шел из Успенского собора в Архангельский, чтобы приложиться к иконам и поклониться гробам Рюриковичей. Гремели пушки, били барабаны, заливались оркестры, с трибун, окружавших Соборную площадь Кремля, неслось «Ура!».
Мысли Алексея Толстого были несозвучны торжеству. Они известны из письма, отправленного в тот же день Софье Андреевне.
Он знал, что сегодня его произведут в подполковники и назначат царским флигель-адъютантом. Толстой заранее писал дяде и просил сделать так, чтобы назначение не состоялось. Лев Алексеевич показал письмо царю, но тот непременно хотел видеть Толстого возле себя.
«...Все для меня кончено, мой друг, сегодня моя судьба решилась; сегодня — день коронации...»
Толстому будущность при дворе представляется «тьмой», в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами. Одна лишь мысль тешит его — вдруг представится случай сделать доброе дело и сказать «какую-нибудь правду, идя напролом... пан или пропал!».
Ну, а если он ничего не сможет сделать, то продолжать такую жизнь грешно, он порвет со своим прошлым.
«...Я начну в 40 лет то, что должен был начать в 20 лет, т. е. жить по влечению своей природы...»
Разумеется, можно лавировать и выжидать ради истины, ради пользы, но для этого нужна ловкость, особое «дарование», а где ж ему, с его прямотой...
«Что я грустен, более чем когда-либо, нечего тебе и говорить!..»
Но жалобы жалобами, а пишет он много, печатается в «Современнике». Московские славянофилы, прочитав «В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба грянула...» и «Ходит спесь, надуваючись, с боку на бок переваливаясь...», ликовали. Они увидели в Толстом самобытного русского поэта, искали с ним встреч.
Хомяков во время коронационных торжеств трижды приезжал к Толстому, уверял, что у того «не только русская форма, но и русский ход мысли», и просил стихов для «Русской беседы».
Толстого уже спрашивали в обществе: «Не вы ли тот, который написал...» Это льстило его самолюбию и заставляло еще упорнее добиваться отставки.
Он уже в Петербурге и злится, когда его отрывают от стихов, от «Князя Серебряного» и зовут во дворец.
«Помоги мне жить вне мундиров и парадов», — умоляет он Софью Андреевну.
А через несколько дней набрасывает :
Исполнен вечным идеалом,
Я не служить рожден, а петь!
Не дай мне, Феб, быть генералом,
Не дай безвинно поглупеть!
О Феб всесильный! на параде
Услышь мой голос свысока:
Не дай постичь мне, бога ради,
Святой поэзии носка!
Он уговаривает дядю Льва Перовского вычеркнуть его из списков регулярного батальона, в который превратился полк стрелков-добровольцев. Никто из крестьян-охотников, переживших одесское несчастье, не остался служить в мирное время. Царь заметил, что имени Толстого нет в списке офицеров, и велел внести...
У светлого Феба, бога лиры, была другая ипостась, которую звали Аполлоном-губителем. Древние греки изображали его грозным стрелком из лука, но одеть в мундир не догадались.
Толстой просто бредит искусством. «Неужто я себя чувствую больше поэтом и художником с тех пор, как ношу платье антихудожественное и антипоэтическое?» Как бы «назло мундиру», он работает все усерднее, все больше стихов отдает Панаеву для «Современника».
Но во дворце из Толстого упорно хотят сделать государственного деятеля. Император, не спрашивая его согласия, включает Толстого в состав «Секретного комитета о раскольниках». Напрасно Толстой доказывает царю, что тот имеет дело не с чиновником, а поэтом... Ознакомившись с делами, Толстой преисполнился сочувствия к гонимым старообрядцам. Он испытывает чувства прямо противоположные тем, которые ему полагается иметь, как делопроизводителю репрессивного комитета. Впрочем, он не против репрессий, но каких... Он пытается действовать через влиятельную фрейлину Тютчеву, дочь поэта, и перейти в какую-нибудь другую комиссию, заняться делами, «в которых нельзя допускать никаких снисхождений к высокопоставленным лицам». А таких дел хватало...
Или «если бы, например, меня употребили на дело освобождения крестьян, я бы шел своей дорогой, с чистою и ясною совестью, даже если бы пришлось идти против всех».