Потом в «Колоколе» появилось письмо «Русского человека» со своим: «К топору зовите Русь». Герцен же в редакционном предисловии к нему написал, что скорее надо звать: «К метлам!» «Кто же в последнее время сделал что-нибудь путное для России, кроме государя? »
Либеральные иллюзии и надежды Герцена сталкивались с принципами революционной демократии. «Справедливость требует сказать, что при всех колебаниях Герцена между демократизмом и либерализмом, демократ все же брал в нем верх», — писал В. И. Ленин12.
Тургенев отдал роман «Накануне» не «Современнику», а в «Русский вестник» Каткова. Добролюбов подготовил о романе статью «Когда же придет настоящий день?», где проводил мысль, что России нужны не «лишние люди» Шубины и берсеневы, а инсаровы, «люди цельные, с детства охваченные одной идеей...». Тургенев воспринял статью как жестокий выпад против себя и воспротивился публикованию статьи.
— Выбирай: я или Добролюбов,— сказал он Некрасову.
Некрасов выбрал Добролюбова и вместе с ним всех своих новых сотрудников, «семинаристов», как их называл Тургенев.
Герцен вернулся к разногласиям с «Современником» в статье «Лишние люди и желчевики», где защищал духовные ценности от «людей озлобленных и больных душой», охваченных «злой радостью отрицания». Больше всех досталось Некрасову.
Хотя Герцен и был напуган нетерпимостью «желчевиков», он признавал, что те представляют «явный шаг вперед». Но и их, и «лишних людей», как он считал, должны сменить новые люди.
В политическом отношении Герцен вскоре прозрел, отказался от своих либеральных упований и усилил революционную пропаганду.
Смерть Добролюбова и арест Чернышевского не остановили выхода «Свистка». Всего свет увидело в 1859 и 1860 годах — по три номера, в 1861, 1862 и 1863 — по одному. «Проект» Козьмы Пруткова вместе с некрологом по поводу его безвременной кончины появились в последнем, девятом, номере «Свистка».
И вот теперь самое время поговорить об эволюции Козьмы Пруткова...
Зиму 1883 года Владимир Михайлович Жемчужников проводил во Франции, в Ментоне. Уже давно он лечил по заграницам свои многочисленные болезни и выключился из русской жизни, которая после неудачно сложившихся обстоятельств вспоминалась одной большой неприятностью. В письмах он хвалил местный климат и говорил, что счастлив, но, получив письмо от историка литературы А. Н. Пы-пина, вдруг ощутил себя как бы погребенным заживо, несмотря на комфорт отеля «Бристоль» и ласковость климата.
Пыпин спрашивал его о Козьме Пруткове, «о знаменитом покойном соотечественнике нашем», уже ставшем видной «исторической достопримечательностью». И хотя в своем ответе Владимир Михайлович писал, что «не совсем оттаял от своей минувшей служебной кабалы и нередко бываю ни к чему иному не способен, кроме тяжелого воспоминания лишь об этих годах кабалы», у него вдруг рождается такая фраза: «И вообще за все последние годы я так редко виделся с живущими людьми, так отвык от живых и необязательных отношений, что теперь каждый подобный случай будто воскрешает меня».
Пыпинское письмо «сильно освежило» его, он вспоминал свою молодость, живость тогдашних своих отношений с людьми, и Прутков снова встал перед ним как реально существовавшее лицо, «очень хороший человек, и притом очень добрый и сердечный, лишь напускавший на себя важность и мрачность, в соответствие своему чину и своему званию поэта и философа».
Он написал письмо брату Алексею Михайловичу Жемчужникову, который пребывал в то время в Берне, и тот тоже согласился сообщить кое-какие сведения о «достолюбезном и достопочтенном Косьме Пруткове».
Но как-то так получилось, что даже «друзьям» Козьмы Пруткова, когда они уже были в возрасте, этот образ казался сложившимся едва ли не с самого начала.
«Все мы были молоды, — вспоминал Алексей Жемчужников, — и настроение кружка, при котором возникли творения Пруткова, было веселое, но с примесью сатирически-критического отношения к современным литературным явлениям и к явлениям современной жизни. Хотя каждый из нас имел свой особый политический характер, но всех нас соединила плотно одна общая нам черта: полное отсутствие
«казенности» в нас самих и, вследствие этого, большая чуткость ко всему «казенному». Эта черта помогла нам — сперва независимо от нашей воли и вполне непреднамеренно,— создать тип Кузьмы Пруткова, который до того казенный, что ни мысли его, ни чувству недоступна никакая так называемая злоба дня, если на нее не обращено внимания с казенной точки зрения. Он потому и смешон, что вполне невинен. Он как бы говорит в своих творениях: «все человеческое — мне чуждо». Уже после, по мере того как этот тип выяснялся, казенный характер его стал подчеркиваться. Так, в своих «прожектах» он является сознательно казенным человеком. Выставляя публицистическую и иную деятельность Пруткова в таком виде, его «присные» или «клевреты» (как ты называешь Толстого, себя и меня) тем самым заявили свое собственное отношение «к эпохе борьбы с превратными идеями, к деятельности негласного комитета» и т. д. Мы богато одарили Пруткова такими свойствами, которые делали его ненужным для того времени человеком, и беспощадно отобрали у него такие свойства, которые могли его сделать хотя несколько полезным для своей эпохи. Отсутствие одних и присутствие других из этих свойств — равно комичны; и честь понимания этого комизма принадлежит нам».