Светящиеся книги сомкнулись в хоровод и стали в пляске теснить меня со всех сторон, но безглазого не слепил их свет, и он вывел меня из крута. Оглянувшись, я увидел лишь разбросанные по поляне серые камни, служившие жертвенниками в те времена, когда добрый Белый Бог еще был нашим богом.
Я добрался до южной опушки леса, роса переливалась на солнце, в траве лежала Анна, грудь ее была белой, а девственное лоно покрыто нежным темным пушком. Нагой, как и она, я опустился рядом с ней на траву, на шее у нее было ожерелье из крашеных вишневых косточек, подаренное мной на пасху. Тело ее выгнулось подо мной и перекинуло светлый мостик от леса Бедных Душ к этой ночи, последней в моей жизни, когда прошлое проходит перед глазами. Острыми краями наручников я выцарапал на толстых дверных брусьях своей темницы три фразы:
«Всякое слово немо, если слышит только себя.
Всякий рай — ад, если не объемлет и землю.
Всякая вера пуста, если не ищет правды».
Прошлое ожило, стало настоящим и не хотело уходить в небытие, и завтра, когда палач сделает свое дело, прошлое не прервется на мне и не умрет, а будет жить и черпать силы в том осеннем и в том весеннем дне. Даже когда меня четвертуют и тело бросят на съеденье волкам, а голову приколотят гвоздями к тем самым воротам в городской стене, которые я собирался открыть братьям Яна Гуса, это прошлое не замкнется на замок.
Когда волки изорвали в клочья мое растерзанное тело, липа с могучим стволом и раскидистой кроной, росшая на холме висельников, вдруг расцвела, и кому был ведом час, тот мог увидеть висящего в ее ветвях мертвеца с вывалившимся изо рта синим языком.
Лицо, выбитое в камне стены над городскими воротами, — мое лицо, так значится в хронике Райсенбергов, об этом сообщают все путеводители по городу, умиленно и романтично или же сухо и враждебно; этому учат все школьные учебники, значит, так оно, вероятно, и есть. Но где говорится о безъязыких детях, о безглазых головах, о черной груди Анны в лесу Бедных Душ? И где сказано, чье лицо было у мертвеца, свисавшего с могучей липы на холме висельников?
Райсенберг велел записать в хронике, что и у того было мое лицо. И у каждого повешенного — а всех их повесили, конечно, за дело — было мое лицо. А у всех певцов и поэтов, сочинявших песни о соловье, — его лицо, лицо Райсенберга. Целая вереница моих предков, умерших насильственной смертью, — я знаю их всех поименно, так же, как он своих. У него есть хроника, а у меня сыновья.
Петер Сербин спросил: «И часто встречается в вашей хронике имя Сербин?»
Граф замялся, он изучал свою хронику совсем под другим углом зрения, поэтому ответил уклончиво: «Да нет, не очень. Правда, иногда упоминаются «люди на холме», может быть, имеются в виду Сербины».
«А что именно о них говорится?» — настаивал дружка.
«Всякое. — Граф вновь принялся пристально разглядывать свою сигару. — Вероятно, не стоит ворошить давно минувшее». Он хотел сказать: что прошло, то забыто и быльем поросло.
Но ведь на краю поля все еще стоит одичавшая яблоня, не приносящая плодов. А пруд с большим валуном в середине, не доходящим до поверхности на высоту человеческого роста, расположенный сразу за опушкой леса и носящий теперь имя Хандриаса, отнюдь не всегда так назывался. Не забыто и быльем не поросло.
Было объявлено, что война кончилась и заключен мир.
Наш господин и мой молочный брат Вольф Райсенберг вернулся домой. Рассказывали, что он убил на войне тысячу солдат Валленштейна, а потом, уже на стороне кайзера, еще тысячу шведов. Он привел с собой с войны десяток ландскнехтов для услужения и одну девицу для кухни и постели. Девица была очень молода и испорчена, как десять старых чертей. Мы отстроили разрушенный замок заново.
На третье лето я, Хандриас Сербин, пошел в замок, чтобы испросить разрешение на рубку деревьев для постройки дома: наш двор на холме у Саткулы уже больше десяти лет назад был превращен в пепелище. Все эти годы мы ютились в хижине на болоте за прудом, который в ту пору еще назывался «господским». У нас с женой было двое сыновей, родившихся на болоте и не знавших, что такое настоящий дом.
«Можешь взять себе десять деревьев на выбор, — сказал Райсенберг. — За это пришлешь ко мне в замок жену. Моя треклятая девка ходит брюхатая».
Я выбрал в лесу десять деревьев потверже и попрямее и. велел жене идти в замок.
Через четыре дня она наотрез отказалась туда идти и приспустила рубашку с плеч; я увидел синие пятна на ее груди.
«Слуги?» — спросил я, еще на что-то надеясь. «Он сам», — ответила она. Надежды не было.
«Не ходи, — сказал я. — Пускай и этот родится здесь, на болоте».