Выбрать главу

Она была беременна уже несколько месяцев.

Я заторопился в лес — первое дерево из моих десяти я еще раньше почти повалил и хотел теперь скорее покончить с ним, пусть себе лежит, а там видно будет.

Дерево рухнуло на землю, а я встретился глазами с графом.

«Сегодня я ввел новые наказания за воровство, — сказал он. — За срубленное дерево — голова с плеч».

В руке он держал рогатину, я — топор, он был один, и болото рядом — чем не могила.

«Не для меня твое болото, братец», — улыбнулся он, и улыбка его была как волчий оскал. Отскочив за ствол, он затрубил в охотничий рожок. В ответ из чащи донесся собачий лай, а где собаки, там и слуги.

Я бросился бежать и ступил на тропку в болоте раньше, чем они успели меня схватить.

Больше десяти лет болото укрывало нас, зимой и летом, и собаки еще ни разу не шли по нашему следу. Поравнявшись с хижиной, я услышал, что лай собак и крики слуг доносились уже с нашей тропинки.

«К камню, — крикнула мне жена, — скорее!»

Посреди господского пруда под водой лежал большой валун, не доходивший до поверхности почти на рост человека. Кому удавалось добраться до этого камня и выстоять на нем семью семь часов, освобождался от любого наказания, какой бы проступок он ни совершил. Считалось, что и сам камень, и этот неписаный старинный закон существуют столько же, сколько длится над нами власть Райсенбергов.

Я бросился в воду, поплыл и достиг камня как раз в ту минуту, когда собаки, слуги и сам Райсенберг появились на берегу.

«Он стоит на камне, господин, — сказала ему моя жена. — Ты чтишь старинный обычай?»

«Райсенберги обычаи вводят, Райсенберги их и чтут. Пошла прочь, женщина!» И он толкнул ее рогатиной в грудь.

Слугам он велел рассыпаться по берегу вокруг пруда.

А мне крикнул: «Погрейся у огонька, Сербин! Октябрьские ночи прохладные!»

Не надо было мне прибегать к спасительному камню. Каждый такой камень спасает от какой-нибудь одной беды. Один спасает только от волков, но ведь есть еще и медведи, а им дела нет до твоих прав, медведь сомнет тебя, вот и будет право соблюдено, а тебя не станет. Другой спасает от любой угрозы твою плоть, но в грудь к тебе вползает волчье сердце, ты и жив, и в то же время мертв. Не надо было мне прибегать к спасительному камню.

Наступила ночь — холодная, холоднее воды. Луна выплыла над прудом, а по берегам вокруг запылали теплые звезды — костры Райсенберга. Стужа пронизала меня насквозь. Когда луна закатилась за лес, а сторожевые костры на берегу уже едва теплились, собаки вдруг подняли страшный лай. Слуги замахали факелами, Райсенберг что-то грозно прорычал. Но потом рассмеялся.

Пока он смеялся, я разглядел на воде какую-то тень.

Это был плотик из тростника, плывший ко мне. На берегу Райсенберг уже хрипел от смеха.

Вязанки тростника, приготовленные мной для крыши нового дома, мои сыновья, плывя, толкали перед собой. Сверху камыш был покрыт толстой медвежьей шкурой, а на шкуре стоял горшок с пшенной кашей.

Сыновья смеялись — медведя мне тоже не след бояться. На берегу Райсенберг хохотал: «Кто спасается на камне, не должен сходить с него семью семь часов».

Сторожевые костры вновь разгорелись. Еще до рассвета сыновья попытались выбраться на берег. Оба плавали, как рыба, и ныряли, как лысуха, но собаки Райсенберга были начеку.

Я завернул сыновей в медвежью шкуру и положил на две связки тростника, им было сухо. Остальные связки я подложил под себя на камень, так что мог сидеть, оставаясь по горло в воде, а казалось, что я по-прежнему стою.

Солнце взошло, и Райсенберг с берега крикнул: «Кто на тростнике лежит, тот закону не подлежит».

Грохнул мушкет, и пуля пропела над нашими головами.

«Это я пошутил, — крикнул Райсенберг. — Но теперь шутки в сторону».

Слуги загоготали, собаки залаяли.

Я крикнул: «Выхожу на берег!»

Райсенберг ответил: «Старинный закон есть закон. Кто до срока выходит на берег, попадает прямиком на виселицу».

Тут я понял, что медведь все же сомнет нас, меня и сыновей — одному было девять, другому восемь лет от роду.

И все же я решился на последнюю попытку — переборов себя, я завопил что было силы: «Мы с тобой молочные братья, господин…»

Сербин не сказал бы того, что сказал: «Когда пробьет ваш смертный час, господин граф, я и пятеро моих сыновей проводим вас в последний путь, так сказать, по-соседски».

Граф, растерянный и уязвленный, из вежливости побыл еще немного на свадьбе, потом пронес свою обиду через калитку в ограде парка и выложил ее перед богом в домашней церкви, моля его простить Петера Сербина. Молитва немного помогла, обида жгла уже не столь нестерпимо, боль улеглась. Но растерянность осталась: какая причина заставила Петера Сербина желать смерти ему, последнему из графского рода Райсенбергов? Конечно, все не без греха, но — господи, прости мне мою гордыню! — не знаю я за собой вины перед людьми. Он покопался в своей душе еще некоторое время и обнаружил в ней один-единственный тайный грех — зависть. Он завидовал тому, что у Петера Сербина пять сыновей. Вины его в том никакой не было, но граф, преисполнившись смирением, покаялся и покинул церковь с душой покойной и печальной, и, лишь спускаясь по крытому красным ковром переходу к библиотеке, он вдруг вспомнил, что не помолился за жену и дочь. Он не вернулся в церковь и впервые подумал с тоской, что уж если сухой воздух пустыни не поможет им, то его ничтожная молитва и подавно не вернет здоровья их больным легким.