Выбрать главу

Фигура Икски, как глыба, вырисовывалась на фоне окна, заштрихованного дождем, в желтом, казалось, сгущавшемся свете лампы, и каменная кладка, изрезанная трещинами, росла из слов, которые он произносил, грозно сверкая глазами и зубами, и в его прерывистом голосе звучало непреклонное требование. Ветер переменился, и с его порывами в окно захлестал дождь, обрызгивая обоих собеседников. Икска посмотрел на растерянное, беспомощное лицо Родриго Полы.

— Я вижу, ты не хочешь разделить судьбу своего отца и своей матери? — процедил Сьенфуэгос, сверля глазами это безжизненное лицо. — А разве ты не хотел претерпеть, как они, поражение и унижение? Скажи, не говорил ли ты мне в тот вечер, что хочешь быть продолжением своего убитого отца и своей матери, которую жизнь выжала, как лимон, лишила любви и обрекла на одиночество? «Я хочу быть в духовном смысле продолжением своего отца!» Ах, с какой легкостью ты сказал это тогда!

— Да.

— А ведь твой отец пожертвовал собой, один на один встретил смерть…

— Нет, Икска. Мать не это хотела сказать. Он оказался не способен умереть в одиночку. Чтобы найти в себе силы принять смерть, ему понадобилось выдать трех человек. Даже умереть он хотел вместе с другими, а не в одиночку… не в одиночку. Он сделал то, чего мать требовала от меня: она хотела, чтобы я не ставил себя под удар, не оставался один. Он сделал это в смерти. Она требовала, чтобы я поступал так в жизни. Не быть отщепенцами — вот к чему на самом деле стремились они оба и вот что я имел в виду в тот вечер. Я хочу найти себе место под солнцем, хочу вырваться из-под гнета поражений, который они оставили мне в наследство. Я не хочу, чтобы меня затоптали в пыль, как их. Только не это, Икска! Ты должен спасти меня от унижения, от поражения… Это я и хотел сказать тебе тогда. Неужели ты не понял меня?

С лица Сьенфуэгоса мало-помалу сходило выражение напряженности. Он закурил сигарету, стараясь принять свой обычный вид. Ему стала смешна его ошибка. Призраки Гервасио и Росенды, подумал он, наверное, посмеются над ним. Да, нужно было снова вернуться к той прогулке по Пасео-де-ла-Реформа. Родриго сказал тогда, что хочет быть продолжением своего отца; но он добавил: «Вот Роблес знал, чего хочет, Роблес завоевал себе место в мексиканской жизни». Федерико Роблес в его глазах был живым воплощением, настоящим преемником Гервасио Полы.

— Это очень просто, — снова заговорил Сьенфуэгос. — Разве ты не видишь, в каком обществе мы живем? Возможностей больше чем достаточно.

— Не быть отщепенцем, — сказал Родриго, еще не почувствовав, что атмосфера переменилась. — Да. Это она и сказала мне. Я должен был сделать то, чего они не сумели сделать: найти себе место под солнцем. «Твой отец должен был постоять за себя, как все те, кто сегодня богат и влиятелен», — говорила она.

— Как Федерико Роблес…

— Да, Икска. Как Федерико Роблес, которого тоже выдвинула революция, но который выжил, чтобы служить Мексике, чтобы создавать…

— …богатство и благосостояние. Так ты этого хочешь?

— Не знаю, как это выразить. Икска, я не вижу другой возможности в Мексике. Мой отец выполнил свой долг, сделал то, что должен был сделать в тот момент. Но теперь…

Икска насвистывал в промежутках между затяжками.

— Похоже, вдове не дождаться жертвы, какой она заслуживает, — пробормотал он, улыбаясь.

— Что?

— Так, ничего. Конечно, я тебе помогу, старина. Кстати, я уже поговорил кое с кем из кинопродюсеров. Им нужны хорошие сценаристы. Хочешь с ними познакомиться?

Родриго кивнул. Дождь перестал, и со двора пахнуло пронизывающей сыростью. Икска все насвистывал и курил, вытянув ноги.

Из кабинета Федерико Роблеса Икска Сьенфуэгос обегает взглядом проспект Хуареса. Сквозь голубоватые стекла огромного окна он видит мужчин и женщин, снующих здесь изо дня в день, — канцеляристов, практикантов из адвокатских контор, торговцев, шоферов, официантов, машинисток, разносчиков; перед ним мелькают белые, метисы, индейцы, кто в пиджаке, кто в кожаной куртке, а женщины в платьях, более или менее приближающихся к образцам элегантности, навязанным кино, но в угоду местному вкусу подчеркивающих их формы, и ему хочется мысленно воскресить памятные дни, когда, выстроившись шпалерами или смешавшись с толпой, тот же проспект заполняли другие люди с такими же глазами, в которых читается раздвоенность их происхождения и судьбы: августовский день, когда кряжистый, как дуб, старик с курчавой бородой, в синих очках и в походной шляпе, на которую он сменил котелок сенатора, вступил в город во главе конституционалистских войск; и те неправдоподобные дни, когда здесь из-под широкого сомбреро, какие носят на солнечном юге, сверкали страстью Айялы, уже угадывая трагедию Чинамеки, черные как уголь и горящие как звезды глаза, самые печальные и самые чистые глаза, какие видел этот проспект, и улыбался белозубой улыбкой Доротео Аранго, в бриджах, крагах, сером свитере и техасском стетсоне; июльский день, когда Лошадку захлестнула буйная, как цветенье нопаля, овация, которой встречали маленького, тихого человека, нелепо выглядевшего на коне в своем темном сюртуке, смущенного прибоем голосов, оскорблявших скромность этого маленького святого, маленького человека, мягкотелого и нерешительного; день, тоже июльский, когда по этому же проспекту в старой черной карете, исколесившей всю Мексику, ехал человек с непроницаемым, как маска, лицом, на котором лежала печать неусыпного бдения и несокрушимой воли; июньский день, когда великолепная чета обманутых марионеток проезжала под гирляндами цветов в сопровождении наполеоновского маршала и архиепископа Пуэблы; сентябрьский день, когда старик с мордой беззубого льва вступал на этот проспект под полосатым знаменем, запятнанным в Чурубуско, в Чапультепеке и в воротах Сан-Томе, в то время как его каролинский полк и батальон морской пехоты окружала, как темь, взявшаяся за ножи голытьба; майскую ночь, когда независимость нарядилась в карнавальный костюм, когда сержант преторианских войск и подхватившая его клич толпа босяков и «приличные люди», празднично осветившие фасады домов, произвели на свет скомороха-императора, посадили на трон авантюриста, торговавшего всем на свете, сулившего что угодно и выбрасывавшего любые флаги; и, наконец, далекий августовский день, когда все смешалось в сумятице боя — щиты и перья, челны и бригантины, свист стрел и грохот аркебуз, — и сеньор Малинцын увидел с плоской крыши дома в Амаксаке приближающееся каноэ побежденного. «И с той поры, — думает Икска Сьенфуэгос, — происхождение и судьба разделились, как воды разветвившейся реки, утвердившись на одном и том же проспекте, всегда двояком, будь это гладь канала или лента асфальта. Со времен Тео Кальи до 1951-го здесь сосуществует то и другое, ползающий орел и ночное солнце».