Солнце над садом сияло во всю мочь, не такое полнозрелое, как в полдень, но более близкое, и его резкий, раздражающий свет вибрировал в последнем, надсадном усилии.
— Но мы же всегда это делали, — проговорил Самакона, — разве вы не понимаете? Мы всегда гнались за чужими образцами, всегда рядились в платье, которое нам не идет, надевали личину, чтобы скрыть истину: мы другие, другие по определению, не имеющие ни с кем ничего общего, мы — страна, выросшая, как гриб, в незнаемом краю, выдуманная, выдуманная еще до первого дня творения. Разве вы не видите, что Мексика разбила себе лоб, обезьянничая с Европы и Соединенных Штатов? Да вы же сами мне это только что сказали, лисенсиадо. Разве вы не знаете, что порфиризм пытался оправдать себя позитивистской философией, переколпачивая нас всех? Разве вы не понимаете, что вся наша история была карнавалом, монархическим, либеральным, контовским, капиталистическим?
Роблес пыхнул сигарой.
— А что же вы хотите, мой друг? Чтобы мы снова начали носить перья вместо одежды и есть человеческое мясо?
— Как раз этого я не хочу, лисенсиадо. Я хочу, чтобы все эти тени больше не мешали нам спать, я хочу понять, почему и для чего носили перья, чтобы уже не носить их и быть самим собой, обрести свое подлинное я, не нуждающееся в перьях. Нет, речь идет не о том, чтобы тосковать по прошлому и восхищаться им, а о том, чтобы проникнуть в прошлое, осмыслить его, похоронить мертвое — а мертвое то, что порождено глупостью и злобой, — спасти живое и понять, наконец, что такое Мексика и что можно с ней сделать.
Роблес отделился от Мануэля и направился к решетке.
— Не заноситесь. С Мексикой можно сделать только то, что сделали мы, революция, — повести ее по пути прогресса.
— Куда повести?
— К более высокому уровню жизни. Иначе говоря, к счастью каждого мексиканца в отдельности. Ведь только это и имеет значение, не так ли?
— Но как можно говорить о счастье каждого мексиканца в отдельности, если сначала не разобраться, что собой представляет, чем дышит этот мексиканец? Откуда вы знаете, что каждый мексиканец хочет того, что вы собираетесь ему дать?
Мануэль шел теперь следом за Роблесом. Банкир обернулся к Самаконе:
— Я старше вас, мой друг. Я знаю человеческую природу. Люди хотят благ. Хотят иметь свою машину. Дать образование детям. Жить в хороших санитарных условиях. Вот и все.
— Вы думаете, что те, кто все это имеет, чувствуют себя вполне удовлетворенными? Что, например, самая богатая нация, какую знала история, действительно счастливая нация? Не переживает ли она, напротив, глубокий духовный кризис?
— Возможно. Но это имеет второстепенное значение, мой друг. Главное заключается в том, что большинство гринго хорошо питаются, живут в хороших квартирах, имеют холодильник и телевизор, учатся в хороших школах и даже позволяют себе роскошь бросать подачки европейским попрошайкам. Сдается мне, что им наплевать на ваш пресловутый духовный кризис.
— Может быть, вы и правы. — Мануэль вынул руки из карманов, посмотрел в небо, как бы ища, откуда льется солнечный свет и прозрачный воздух, и закрыл ладонью глаза. — Не знаю. Может быть, я неправильно поставил вопрос. Может быть, я болен ненавистью к Соединенным Штатам. Как-никак я мексиканец.
Роблес улыбнулся и похлопал его по плечу.
— Ну, ну, не унывайте. Я люблю потолковать с молодежью. В конце концов вы тоже детище революции, как и я.
Мануэль хотел ответить ему улыбкой на улыбку, но почувствовал, что вместо этого у него получается какая-то гримаса.
— Революция. Да, это вопрос. Не будь мексиканской революции, мы с вами не вели бы здесь этот разговор; я хочу сказать, не будь революции, мы никогда не задались бы вопросом о прошлом Мексики, о его значении, вам так не кажется? В революции ожили вместе с грузом своих проблем все люди, творившие историю Мексики. Я думаю, лисенсиадо, искренне думаю, что в многоликой революции они все предстают вживе, со своей утонченностью и грубостью, со своим цветом кожи и голосом, дыханием и биением сердца. Но если революция раскрывает нам во всей полноте историю Мексики, отсюда еще не следует, что мы понимаем и преодолеваем ее. А это жгучая проблема, это завет революции, не столько для вас, которые могли отдавать все свои силы действию и думать, что этого достаточно, чтобы служить Мексике, сколько для нас.