Выбрать главу

До девяти вечера Регулес выписывал из этого досье цифры, сведения, все, что могло дать точное представление о капитале и о жизни Роблеса.

— Ты стал совсем черный, сынок, даже лиловатый; раньше, помню, ночи были такие, — сказала вдова Теодула Моктесума, принимая Икску в своей лачуге, где пахло влажным мохом и сухими цветами. — Сразу видно, что ты с солнцем воевал. С чем пришел?

Сьенфуэгос повалился на пыльную цыновку. В лачуге, которая, казалось, была заклятьем заключена в магический круг, — она так же противоречила времени, как мольба о том, чтобы не случилось уже случившееся, — все было по-прежнему: та же пыль, те же пятна от воды и пищи на земляном полу, те же могилы под полом.

— С чем пришел? — снова спросила Теодула Моктесума, вбивая в Икску черные гвозди глаз в напряженном ожидании слов, которые воскресят ее мир.

Икска закрыл лицо руками, и голос его прозвучал из-под ладоней глухо и горестно, словно чужой:

— Наш мир умер, Теодула, умер навсегда. Все равно как если бы пепел твоих сыновей и Селедонио был развеян по ветру без единой слезы, без всякой надежды, что мы что-то восприняли от них.

— Сынок, — зашамкала старуха, как бы замахиваясь на Икску серпом своего высохшего тела, — не люди творят жизнь, а сама земля, по которой они ступают, понимаешь? Пусть пришли все те, кто пришли, те, кто отняли у нас наше добро и заставили нас забыть знамения, все равно, сынок, там, под землей, в темной глуби, где они уже не могут топтать нас ногами, все остается по-прежнему и по-прежнему слышатся голоса наших предков; ты это знаешь.

Икска, подняв глаза, поцеловал руки Теодулы.

— Нет, уже не слышатся. Ведь я хотел их услышать, ведь я провел годы с закрытыми глазами, надеясь уловить их гул. Напрасно. Как будто все унес ветер новых слов. Нынешнее солнце уже не наше солнце, Теодула, это солнце… как бы сказать?.. предназначено покрывать загаром кожу, натертую синтетическим маслом, предназначено…

Вдова посмотрела на Икску как бы издалека, с абсолютным непониманием, застрявшая в каком-то году, в каком-то дне, которые прошли века назад и не имели ничего общего с неотвратимой действительностью нынешнего года, нынешнего дня. Икска почувствовал, что перед ним распадается старая скорлупа, придававшая Теодуле постижимую телесную форму, и остается одно только сверкающее сокровище, червонный слиток, висящий между солнцем и землей. Но позванивание драгоценностей мало-помалу снова восстановило в памяти и зрении Икски реальный облик Теодулы, ее дряхлое тело, ее сморщенное, как изюминка, лицо.

— Кто его знает, сынок, кто его знает, что к чему… Может, оно и не так, как ты думаешь. Может, теперь только одежда новая и обряды другие, каких мы с тобой не знаем, а вершится все то же. Ведь земля требует свое — уж это я знаю, сынок, это я хорошо знаю, — требует свое и рано или поздно все заглатывает и все делает таким, как следует быть, хотя бы и после смерти. Никому от этого не уйти. Эта женщина, Икска, эта женщина, которую ты хотел вырвать оттуда…

— Норма, — бесцветным голосом произнес Икска. — Ее зовут Норма.

— Эта Норма, наверно, смотрит на вещи не так, как ты и я. По что из того, сынок! Что бы она ни делала, скажу я тебе, наша земля поглотит ее, сам увидишь. Мы встретимся с ней там, где все кончается, где обрывается нить. Не раньше, потому что обличье у нас другое, и людям не за что ухватиться, чтобы совершать наши обряды и чтобы понять наш дар; но под конец, когда бедняги уже не говорят и их никто не понимает, тогда да, сынок, тогда да. Тут мы можем наброситься на них и забрать их к себе, сделать их своими. Это наше царство… там мы и живем потом.

Вдова села на корточки возле кухонной утвари, что-то бормоча себе под нос. Икска молчал, пытаясь вслушаться в это бормотанье, размотать клубок дум Теодулы. Потом сказал ей:

— Достаточно ли, чтобы мы с тобой, Теодула, так думали и старались так жить, для того, чтобы наш мир действительно существовал? А ведь, пожалуй, только в этом вся наша сила. На что же мы можем рассчитывать? Ты меня понимаешь, Теодула?

Вдова с силой, словно хлестала ремнем, шлепала рукой по тесту.

— Я знаю только то, что говорю. Наши везде и всюду, они невидимы, сынок, но живы, еще как живы. Ты сам увидишь. Они всегда побеждают. Сдается мне, ни в одном другом краю не пролито столько крови, не погибло столько героев, не легло в землю под погребальные песни столько мертвых в красках и цветах. Ты лучше меня знаешь, что они никогда не покидают нас и что в нужную минуту они всегда здесь. Вроде как бы вознаграждают себя за то, что произошло раньте, вроде как бы показывают, что все кончается там, где началось, что начало и конец всему — они и их знамения; тебе так не кажется, сынок? Пока их не призывают, они только видятся во сне. Но мы их призываем, сынок, словно бы и не хотим, а призываем, чтобы они нам жизнь освещали и чтобы не забывалось наше доподлинное лицо, которое мы должны сохранять под всеми масками. Так-то вот. Если ты кого-нибудь упустишь, как того твоего друга, у которого мать умерла, ничего, найдется другой. Хватит и одного, сынок. Прежде чем умереть, я увижу его и подарю ему свои драгоценности и свой последний взгляд, чтобы он знал, что кто-то знает. Знает, что он принес себя в жертву. Мы чахнем, про нас забыли. Мы остались одни с чужаком в железной маске. Но это в жизни; а в смерти нас никогда не забывают, Икска. Сам увидишь, сынок.