Теодула дала опасть тесту и, сложив пергаментные руки, широко раскрыла глаза, вперила их в смутное лицо Сьенфуэгоса и сказала неслыханным голосом, который, если когда-нибудь и звучал, то лишь в мертвое и забытое время, погребенное в воде и пепле, и морских раковинах, и барабанной коже, — скорее рыбьим, чем человеческим голосом: — Мы подходим к водоразделу. Они умрут, а мы воскреснем, чтобы питать жизнь. Мы уже поплатились за свои сновидения; теперь расплачиваться городу. Ларец с бирюзой, каменное сердце, гнездилище змей, пробудись.
И при этих непроизнесенных словах Сьенфуэгос увидел, как языки огня — грозное знамение — охватывают спящий город и тела Роблеса и Нормы, этих сломанных кукол, погруженных в последний сон на пороге последнего искупления.
— Уедем отсюда, друг, уедем отсюда. — Мальчуган в линялых джинсах останавливается на углу улицы Букарели и проспекта Чапультепек и бросает вызывающий взгляд на всех и все в городе.
— Но ведь у меня дома, Лало, у меня дома…
— Да перестань ты морочить мне голову. У тебя дома думают, что ты в школе так же, как я. До конца уроков мы успеем смыться, и никто нас не хватится.
Другой мальчик, пониже ростом, в бежевой шерстяной куртке, грызет ноготь…
— Ну вот… Что я говорил? Я так и знал, что ты сдрейфишь.
— Понимаешь, друг, у меня мама останется одна…
— Ну и что ж, зато ты скоро принесешь башли в дом.
— Да, но она хочет, чтобы я получил образование и сделал карьеру. Знаешь, как она, бедная, работает, чтобы я учился. Если я не вернусь из школы, она с ума сойдет.
— Работают одни дураки, старина! Мы с тобой ребята не промах. Только в этом поганом городе нам нет ходу. А в Сьюдад-Хуарес — сам увидишь…
— Ну, а ты уже говорил с этим твоим двоюродным братом, который нас озолотит?
— Нет, но ты увидишь, это свой парень. Там у него кабаре со всякими штучками-дрючками — развлекайся себе и загребай денежки. Здесь что? Прикинь-ка: еще год сидеть, как дураки, в школе, два на подготовительном и пять или шесть в университете. Выходит, еще девять лет ходить без гроша в кармане и выслушивать всякую нудь от учителей, которые только дурят тебе голову. Ну нет, друг. Если ты родился для этого, оставайся здесь. Я уезжаю в Сьюдад-Хуарес.
Низкорослый толстенький мальчик хмурит лоб и опускает глаза. Второй, стройный, нервный, причесывает свой черный хохолок и приглаживает рукой волосы на затылке.
— Поганый город! Здесь кончишь чистильщиком ботинок. Видал, сколько тут молодчиков с машинами, Мемо? Разве ты да я можем с ними тягаться? Думаешь, подцепишь стоящую девчонку, когда ковыляешь на своих двоих? А-а-а-а… ты ведь еще никогда не пробовал бабу, рукосуй!
Толстенький стыдливо смотрит на товарища.
— Имей в виду, друг, на Севере надо не теряться.
Икска Сьенфуэгос идет по направлению к улице Тонала и встречается глазами со стройным, нервным мальчиком. Тот отвечает на взгляд Икски угрюмым и вызывающим взглядом.
— Вот так здесь все на тебя смотрят, Мемо. С жалостью, сверху вниз. Нет, я от других не отстану! Мы еще заткнем за пояс всех этих столичных пижонов, когда вернемся!
И мальчики, засунув руки в карманы, переходят через улицу, лавируя между трамваями и машинами.
— Ведь он вам обо мне не говорил, правда? Как же вы узнали обо мне?
он слишком нежен, слишком стыдлив; я не упрекаю его за то, что он не выставляет меня напоказ, наоборот, я предпочитаю, чтобы было так, как есть, — понимаете, мы всегда, кроме первого раза, виделись только наедине, с глазу на глаз, здесь. Словно наш мир не мог расшириться ни на сантиметр