Выбрать главу

Японская война заставила Бориса Панаева на время расстаться с родным полком. Он был командирован в пограничную стражу и стоял со взводом на охрайне железной дороги, пропуская нескончаемую вереницу обозов и войск, чтобы уйти последним, отстреливаясь хладнокровно от наступавших японцевъ. Он участвовал в славных делах у Янтайских копей, и командовавший в этом деле генерал с восторгом вспоминал молодого офицера. В эту "пограничную" пору его жизни его посетил один русский военный писатель, который вспоминал объ этом свидании так:

«Во всем обиходe его жизни чувствовалось, что он и солдаты одно. На вопрос, не скучно ли ему на его посту, он отвечал, что нет, что скучать ему некогда, что «дела много». Казалось, какое может быть дело на заброшенном посту с 20-ю человеками команды и 20-ю лошадьми. А подтверждение его слов видно было во всем: в той работе, которая должна быть им применена, чтобы добиться того, что он сделал из своих людей.

Через несколько лет после Японской войны Борис Панаев, бывши штаб-ротмистром, поступил в офицерскую кавалерийскую школу. Как-то пoслe учебной езды Панаев ехал шагом по опустевшему манежу. По воспоминанию товарища-офицера, тут произошла такая сцена:

«Вдруг с его головы как бы нечаянно падает фуражка. Он отдал лошади повод. Подъехал на ней к фуражке, лошадь зубами схватила фуражку и подала ее всаднику.

- Ого, да она у вас ученая, - сказал я, подъезжая к Панаеву.

Он сконфузился за свою любимицу.

- Это очень полезно, сказал он мне: в поле иногда ветром сдунет или за ветку зацепишься и уронишь фуражку. Не нужно слезать. Но она и больше умеет.

И, ездя шагом, он ронял, как бы терял, то платок, то портсигар, и лошадь сейчас же замечала потерю, останавливалась, находила и подавала всаднику. Потом он прыгал на ней через один поставленный стул, заставлял ее ложиться.

- Моя любимица, сказал он, слезая и нежно лаская лошадь: мы с ней сюда вместе в вагоне ехали".

Панаев был прирожденным писателем, таким который берется за перо, когда в нем назреет какое-нибудь выросшее из глубоких корней убеждение. Слог его соответствовал вполне его характеру: точный, ясный, сжатый, сильный, определенный. Много в военной печати говорилось о небольшой его брошюре «Офицерские аттестации», где проводилась мысль о том, чтобы офицеры ежегодно аттестовались комиссией, избранной из их же среды. Он выработал и такие аттестационные бланки, которые охватывают весь решительно служебно-нравственный облик офицера. Трудно проводимая в жизнь, эта мечта обличала юношески чистую душу автора.

Но самые благожелательные для него практические последствия имела помещенная им в «Вестнике русской конницы» горячая статья под заглавием «Пика», в которой он настаивает на невозможности существования конницы без пики. Пику он считал символом кавалерийского ураганного удара. Возбужденный Панаевым вопрос о пике разрешился тем, что всей коннице придали пику. Это торжество пики было для Панаева великой радостью, и ознаменовать эту радость он решил необыкновенным образом: ехать на богомолье. Из Межебужья (Волынской губернии), где стоит Ахтырский полк, он верхом ездил к чудотворной иконе Ахтырской Богоматери, именем которой назван полк, что составляет в оба конца 1200 верст. Все это время он держал в руке пику, чтобы показать ее необременительность.

Наконец, последним его трудом была книжечка «Командиру эскадрона к бою». Она полна кавалерийской удали, натиска и решимости. Панаеву пришлось смертью поддержать свое ученее об атаке, а вот как он ее в этой книжечке определяет:

- "Раз решена атака, она должна быть доведена до конца, т.е. до последнего солдата. Поворот солдат во время атаки недопустим ни в каком случае, - ни проволоки, ни волчьи ямы, - ничто не служит оправданием «ретирады». Жалок начальник, атака части коего неудалась, отбита, а он и цел и невредим. Пагубно злоупотреблять атаками: отбитые и бесполезные развращают войска. Но, когда часть уже пущена в атаку, она должна твердо помнить: "либо победа, либо смерть, - другой исход атаки преступен и должен караться по всей силе военнаго закона".

Недочеты, обнаружившиеся в постановке нашего военного дела во время японской войны, глубоко печалили Панаева. Он понимал, что армия должна подтянуться и неустанно работать. С этой целью он устроил у себя в полку кружок «тревожников», члены которого должны были постоянно быть, так сказать, на чеку. Тревоги производились в самое неожиданное время, поздно ночью, или тогда, когда уставшие после дневной службы офицеры мирно беседуют после обеда за кофейком у топящегося камина. «Все для родины», - таков был девиз этого идеальнаго офицера.

Естественное влечение к семейной жизни, личные удовольствия, выгоды, покой, сама жизнь, наконец: все заранeе было обречено им в одну высокую жертву - для Poccии. Высота миросозерцания этого молодого офицера выразилась в письмe, написанном им в 25-летнем возрасте. Рассуждая о счастьи для убежденного военного смерти в бою, он пишет так:

«Убитым на войнe быть - что выше, почетнее для военнаго... Как привлекательна смерть впереди и на глазах своей строевой семьи. Но это смерть легкая. Есть смерть почетнее, зато и во много тяжелee. Это смерть кавалериста-разведчика, в одиночку и ночью и в бурю пробирающегося оврагами и лесами, вдали от своих следить за противником. Его смерти никто не увидит. Как исполнил свой долг, никто не узнает. Если тело найдут случайно, запишут «убитым». Да, если и тела свои не увидят, зачислят «без вести пропавшим». Так умереть я бы желал.»

В этом юношески чистом порывe безграничного, крайнего самоотвержения как бы слышится тайный шопот души: «Если тебе нужна моя жизнь, возьми ее. Не прошу взамен ни славы, ни этого отблеска последнего яркого подвига. Пусть умру, неведомый. Пусть никто не узнает, как я любил тебя, Россия, как я нежно и заботливо о тебe думал, как я тебe честно служил, как я за тебя беззаветно и невидимо умирал. И пусть моя к тебе любовь останется ненарушимой тайной моего сердца, покорно и с радостью исшедшего за тебя кровью!

Какую привязанность со стороны солдат получал Панаев за свою заботу о них, свидетельствуют безхитростные солдатские письма. Вот два письма солдат из команды Заамурского округа пограничной стражи, бывших раньше у Панаева в обучении. Узнав, что Панаев находится недалеко от них, они пишут так:

"Уведомьте нас, где наш батинька находится, в какой они сотне, их благородие поручик. Мы очень об них тужим и спрашиваем друг друга, где наш учитель. Мы очень желаем к ним попасть служить. Когда мы его повидим, обцеловали бы им ноги и руки, но верно мы их недостойны видеть."

Другой пишет еще картиннее:

"Если кто с ними хотя мало служил, то, если куда отправляют его, то он цельный день плачет и говорит: "куда я пойду от отца своего" - и не идет. Я жизнь положу за такого командира. У меня отца такого не было."

Какая пропасть отделяет это отношение русского офицера, который становится старшим братом подчиненного ему солдата, от той зверской муштры, которая знаменует собой проклинаемое ими звено между немецким офицером и солдатом. Когда Борис Панаев кончал офицерскую кавалерийскую школу, начальство всячески желало удержать его в постоянном составе школы, как идеального инструктора. Преподаватели за спиною его говорили, что он знает предмет, из которого ему предстоит экзаменоваться, лучше их самих. На экзамене ковки лошадей Панаев подковал все четыре ноги, пока другие офицеры возились с одной ногой, и подковал так, как не подковал бы сам Мосс, лучший в столицe английский кузнец, у которого куют богатые офицеры гвардейской кавалеры. Но на Bce уговоры остаться в кавалерийской школе, на все указания больших служебных выгод от того, он отвечал: «я нужен родному полку», и вернулся «домой».