— В пути её не развязывай, — шепнул ему Ыллам Ыстапан, идя сбоку саней. — А ну как сбежит, что хозяин скажет? Не беда, если и продрогнет немного, молодая девка, да и как может она застыть в такой одежде?
И правда, укутали её так, что любой мороз едва ли добрался бы до неё: положили на оленьи шкуры, укрыли заячьим одеялом, да к тому же в крытом возке. Только опутана она по рукам и ногам, а во рту тряпичный кляп. Обессиленная Кыча теперь смирно лежала и плакала. Суонда ни разу не обернулся.
По пути через Лену на подъезде к острову Хатыстах к ним подскакали на конях двое вооружённых.
— Стой! Куда едешь? — с седла хрипло спросил молодой якут, видать, сильно продрогший на морозе.
Суонда молча полез рукой за пазуху, извлёк оттуда бумажку и протянул.
— Привозил грузы ревкома. — Якут передал бумагу русскому, заросшему рыжей бородой.
— А в повозке что?
Суонда неопределённо махнул рукой назад.
— Ты что, немой? — озлился якут и стволом винтовки раздвинул полог возка. — Баба там… Больная, что ли?
— Ладно, пусть едет, — смилостивился русский. — Держи свою бумагу.
Кыча опомнилась, когда полог снова упал над нею, и отчаянно замычала, и забилась в возке, но было поздно: конные простучали копытами и затихли вдали. Момент был упущен. Кыча беззвучно заплакала. «Одна защита — слёзы солёные, одна заступница — слёзы горючие…»
Конь резво нёс возок к противоположному берегу. По обеим сторонам дороги беспорядочно громоздились ледяные торосы — волны могучей реки, остановленные властной рукой стужи. В их очертаниях с наклоном к северу ощутимо было это оледеневшее, недвижное движение. Насколько хватало глаз, дремали торосы, дожидаясь весны, когда, расколдованные и подхваченные ледоходом, снова обретут они жизнь, опять поплывут на север.
Рукояткой плётки Суонда откинул часть полога вверх — пусть голубушка поглядит на мир. Наверное, она сейчас клянёт Суонду, не зная о его думах, которые тяжко, будто с увала на увал, движутся в его голове. Кроме матери да Суонды, не было в мире третьего человека, который с такой преданностью любил бы её, жалел и страстно желал бы ей добра.
Кыча вошла в его сердце ещё трёхлетней девочкой. Удивительно, как глубоко может проникнуть человек в сердце другого и как этот другой, будь он совсем-совсем ребёнком, понимает это и отвечает той же душевной щедростью. Бывало, с мороза только войдёт в избу Суонда и сядет спиной к камельку погреться, она сразу же прибегала, радостно смеясь, вешалась на шею и тормошила его. Украдкой Суонда нюхал её головку, и ради такой радости он был готов перетерпеть что угодно, переделать сколько угодно самой тяжёлой работы в самый лютый мороз. Когда он вдыхал запах её головки с рассыпающимися волосиками, запах её ладошки — он забывал всё: и прошлое своё, и нынешний день…
Суонда мог бы поклясться: отец свою дочь вспоминал только тогда, когда видел, он же, Суонда, помнил о ней всегда. Даже ночами во сне он играл с нею или торопился куда-то, чтобы спасти её от беды. Днём, попав в какую-нибудь неприятность или огорчась, он прибегал к испытанному средству: вызывал в памяти Кычу, свою любимицу, и тогда всё проходило — в глазах яснело, теплело в груди. Возвратясь из далёкой поездки, зайдя в дом, он прежде всего искал взглядом её, а она, вскрикнув: «О, Суонда… Ехяй, ехяй», — бежала к нему, растопырив ручонки, и обнимала его колени. Однажды Суонда возил своего хозяина к богачу соседнего наслега. Там за едой он улучил момент и спрятал в карман кусочек сахару, а вернувшись домой, тайком вручил любимице свой гостинец, успевший уже немного замусолиться в кармане. Грызя его, девочка похвасталась: «А мне Суонда сахар дал». Отец отнял у девочки сладость и кинул в печку: «Пахай, не бери в рот такую грязь!» А она — реветь! Стали потом ей подсовывать другие сладости, так она на них и не взглянула, всё рвалась к камельку: «Дайте мне этот сахар Суонды!»