Выбрать главу

— И такое бывает.

— Не дело начальника дивизии ходить в разведку.

— Комиссару тоже не следует соваться не в свое дело. Ты сам сейчас рисковал собой, — похвалил комиссара Азин.

Его похвалы всегда были сухими и краткими.

В салон-вагон влетел всполошенный Шурмин с телефонограммой в руке.

— Дериглазов оставил Бикбарду и бежит…

— Дериглазов без приказа оставил позиции? Шурмин, лошадь!

— Я тоже с вами, — заторопился Пылаев.

— Хочешь трусами полюбоваться? — спросил Азин, в сердцах хлопая дверью.

Снежные комья взметывались из-под копыт, встречные отскакивали с дороги; Пылаев и Шурмин едва поспевали за Азиным.

Показалась деревушка; у одной из изб стояли оседланные лошади. Азин подвернул к воротам, кубарем выкатился из седла. Ударом ноги распахнул калитку.

На крыльцо выскочил Дериглазов, с широкой улыбкой сунулся было к Азину, но тут же попятился.

— А, трус! А, подлец! — Азин замахнулся нагайкой.

Дериглазов поспешно нырнул в сени.

— Подлец, трус! Подлец, трус! — Азин рванул дверь, но в избу раньше его проскользнул Шурмин.

При появлении Азина бойцы повскакали с лавок; не замечая их, Азин пошел на Дериглазова с занесенной нагайкой. Шурмин перехватил его руку.

— Не смей его бить, не смей!

— Прочь, щенок!

Подоспевший Пылаев обхватил Азина за плечи.

— Ну что вы? Ну, хватит же! Ну, успокойтесь…

Азин так дернул ворот гимнастерки, что две медные пуговицы оторвались и покатились по полу. Бурка с него свалилась, красный шарф потерялся. Шурмин поднял бурку, принес из сеней шарф. Азин сел на лавку, оправил кобуру, поймал тревожный взгляд Дериглазова.

— Можешь не коситься на маузер. Тебя расстреляют твои же бойцы, как труса. Никогда бы не подумал, что в дивизии появились трусы, Что скажут московские рабочие, вятские мужики, латышские стрелки, если с поля боя бегут командиры? Что они скажут? «Военная дисциплина существует только на словах! Присяга только для красного словца! Мы погибаем за революцию, а комиссары с командирами драпают, спасая свои шкуры!» — выкрикивал он, снова ослепляясь злобой.

Азин арестовал Дериглазова, но осудить его как труса и дезертира и не хотел и не мог. Дериглазов все-таки остановил беглецов. Никакое следствие не могло бы установить, кто из бойцов третьего батальона побежал первым.

К третьему батальону была применена редкая, но страшная мера. Бойцов выстроили на околице деревушки, и арифметика случая решила судьбу каждого десятого.

Их оказалось девять, приговоренных случаем к смерти, — они должны были искупить вину батальона.

Они стояли перед своими товарищами, не понимая еще, что с ними случилось непоправимое: кто-то морщил в вялой улыбке губы, кто-то растерянно оглядывался.

Вдруг один из бойцов — высокий, белокурый, голубоглазый красавец сорвался с места и побежал навстречу поднявшим винтовки, скидывая шинель, разрывая на груди рубаху.

— Братцы, братцы! — закричал он голосом, полным слез и отчаяния. Стреляйте только в грудь! Не надо в лицо, не надо в лицо…

7

Весной девятнадцатого года Восточный фронт вновь стал главным фронтом республики. Колчак решил наступать на Вятку и на Казань, — северное направление казалось ему кратчайшим путем к Москве.

В ставке верховного правителя велась тайная борьба за северный и южный варианты наступления: от выбора варианта зависели интересы англичан и французов. Победили англичане: северный вариант спасал и оккупационную армию в Архангельске. Англичане думали по Северной Двине выйти на Котлас и в Вятке соединиться с войсками адмирала. Командующий иностранными войсками в Сибири генерал Жанен настаивал на южном варианте. Французские войска занимали Одессу, все интересы французов были на юге, но адмирал симпатизировал англичанам.

Против Вятки была брошена Сибирская армия Пепеляева, к Уфе устремилась армия Ханжина, а корпус Гривина, ударив в стык Третьей и Второй армий, захватил Оханск и Осу на Каме. Белые полки продвигались к Сарапулу, но на пути своем встретили бешеное сопротивление дивизии Азина.

Азинцы сражались за каждый полустанок, отбивали атаки противника, выходили из окружения, под артиллерийским огнем грузили в вагоны хлеб, отправляя его на запад. Колчаковцы начали обтекать дивизию Азина с флангов, она оказалась в коридоре, который с часу на час мог сомкнуться.

Солнце било из снеговых луж, леса густо чернели, дороги развезло. Под сугробами радостно гремели ручьи, прутья ивняка стали бордовыми, распушившиеся вербы походили на белые облачка, прогалины пахли пробуждавшейся землей, запах ее особенно тревожил сердца бойцов. Хотелось пахать, сеять, — они же все воевали, все воевали, и не было конца этой войне красных и белых.

Бойцы уныло брели по снежному месиву; злое и беспощадное словцо «отступление» угнетало: напрасными казались недавние победы, ненужными бесчисленные жертвы. Упадок духа исподтишка проникал в азинские полки, беспокойство овладевало всеми. Зачем гибли их товарищи в боях за Ижевск, Воткинск, Сарапул, если опять сдаются белым эти же самые города?

Панические слушки распространялись с легкостью лесного пожара. Захваченный в плен колчаковский офицер якобы говорил: «Колокола звонят в честь взятия Петрограда финнами». Мужичок из лесной деревушки клялся: «Ленин со всеми комиссарами бежал из Москвы и сейчас хоронится в дремучих вятских лесах».

Самые глупые слухи принимались на веру, ложь становилась правдоподобнее правды, басни приобретали политическое значение.

Штабной вагон тащился в хвосте товарного поезда, в штабе дежурили только Ева и Шурмин.

Ева и Шурмин, предоставленные самим себе, не зная настоящих причин отступления, чаще всего говорили об Азине — тема неиссякаемая для Евы.

— Люблю Азина за отчаянную его смелость. — Шурмин завертел головой, и его уши, просвеченные солнцем, вспыхнули.

— Азин — это глыба, вросшая в землю, а некоторые молодые люди булыжники, валяющиеся на земле, — сказала насмешливо Ева.

Она старалась быть спокойной, но тревожное счастье выдало ее. Ева испытывала постоянную неуверенность в своей любви, рожденной военным временем, но чем сильнее угрожала война человеческой жизни, тем безрассудней становилась ее страсть. Ева чувствовала себя необыкновенно легко с порывистым, безрассудным, добрым, великодушным, всегда неожиданным Азиным. Любовь дала ей остроту чувства и убыстренный ритм жизни, она же лишила ее способности размышлять. Ева гордилась своей победой над Азиным.

«Он вверг меня в круговорот постоянных опасностей», — думала она, не сожалея, а радуясь своей неприкаянной жизни; часто неудобства оставляют самые незабываемые впечатления.

Азин вошел в салон-вагон, как всегда, неожиданно, но это был не тот стремительный человек, каким его знали Ева и Шурмин.

Серый, с пустыми глазами, опустился он на стул, вяло спросил у Шурмина:

— Ты почему молчишь?

— Жду, когда спросишь, почему я молчу.

— Вот дождался приказа командарма об отступлении за Каму. На том берегу нас ожидает райская жизнь в новеньких окопах. А наше бегство будет прикрывать Седьмая дивизия Романова. Знаешь Романова?

— Нет, а что?

— Романов — царский полковник, а его дивизия только что сляпана в казанском тылу.

— Ну, и что же из этого следует?

— Оставить завоеванные позиции и отойти за Каму — это же все равно что собственной рукой надеть петлю себе на шею. Оставьте меня одного. Идите, идите, оба уходите, — уже сердясь, повторил Азин.

Слоистые тени берложились в углах салон-вагона, на стенках проступала изморозь. Азин глядел в окно и будто впервые увидел запустение лесного полустанка. Валялись сброшенные с путей товарные вагоны, удушливый дым лениво клубился над цистернами с конопляным маслом, тлело пшеничное зерно в обугленных мешках, и над всем этим носился смрадный пепел.

«Командарм сказал — мое отступление по героизму равноценно победе. Хм! Как бы ни успокаивал меня старик, отступление есть сдача завоеванных позиций! Я расстреливал людей за бегство, а теперь сам, сам, сам…»