— И это утешение было ему дано?
— Как бы не так! Вся площадь в один голос проревела: «Проклятие Иуде!»[12]
— Продолжайте, — сказал Ришелье. — Вы говорите, что были на эшафоте рядом с палачом?
— Да, мне была оказана эта милость, — отвечал Латиль, — за то, что я задержал убийцу или, во всяком случае, способствовал его задержанию.
— Но меня уверяли, — сказал кардинал, — что на эшафоте он сделал какие-то признания.
— Вот как было дело, монсеньер. Если присутствуешь при подобном зрелище — ваше высокопреосвященство поймет меня, — могут пройти дни, месяцы, годы, но это запоминается на всю жизнь. После первых рывков лошадей — рывков бесполезных, ибо при этом так и не отделился ни один член от туловища, — в ту минуту, когда в отверстия, проделанные бритвой на руках, на груди и бедрах, начали последовательно лить расплавленный свинец, кипящее масло, горящую серу, — это тело, ставшее уже сплошной раной, уступило боли и преступник крикнул палачу:
«Останови, останови! Я буду говорить!»
Палач остановился. Секретарь суда, стоявший у подножия эшафота, поднялся наверх и не в протоколе казни, а на отдельном листке стал записывать то, что говорил осужденный.
— И что же? — с живостью спросил кардинал. — В чем признался он перед смертью?
— Я хотел подойти ближе, — сказал Латиль, — но меня не пустили. Однако, мне кажется, я слышал имена д’Эпернона и королевы-матери.
— Но протокол? И этот отдельный листок? Вы ни разу не слышали, чтобы о них говорили у герцога?
— Напротив, монсеньер, слышал, и очень часто.
— И что же именно говорилось?
— По поводу протокола казни говорили, что докладчик положил его в шкатулку и укрыл в толще стены у изголовья своей постели. Что касается листка, то он, как говорили, хранится в семье Жоли де Флёри; семья это отрицала, но, к великому отчаянию господина д’Эпернона, показала листок нескольким друзьям; из-за скверного почерка секретаря им стоило большого труда прочесть его, но, в конце концов, они разобрали имена герцога и королевы.
— И после того как показания были записаны на листке?..
— После того как показания были записаны на этом листке, казнь пошла своим чередом. Поскольку лошади, предоставленные ведомством прево, были тощими клячами, не имевшими сил оторвать руку или ногу от тела, некий дворянин предложил лошадь, на которой он сидел, и та первым же рынком оторвала осужденному бедро. Однако он был еще жив; палач хотел его прикончить, но тут лакеи всех знатных господ, присутствовавших на казни и расположившихся вокруг эшафота, перепрыгнули через заграждения, вскарабкались на помост и стали колоть изувеченное тело ударами шпаг. Ворвавшийся следом народ искромсал его на мелкие кусочки и отправился сжигать плоть отцеубийцы на всех перекрестках. Вернувшись в Лувр, я увидел, как швейцарцы поджаривают ногу Равальяка под окнами королевы. Вот так!
— И это все, что вам известно?
— Да, монсеньер, если не считать того, что я нередко слышал рассказы о том, как поделили казну, с таким великим трудом собранную Сюлли.
— Это я знаю, один только принц де Конде получил четыре миллиона; но это меня не слишком интересует. Вернемся к настоящему нашему делу: скажите, вам не приходилось слышать о некой маркизе д’Эскоман?
— Еще бы! — отвечал Латиль. — Маленькая женщина, чуть горбатая; ее девичье имя Жаклина Ле Вуайе, именуемая де Коэтман, а не д’Эскоман. Она вовсе не была маркиза, хотя обычно ее так называли: мужа ее звали просто-напросто Исаак де Варенн. Она была любовницей герцога. Равальяк жил у нее полгода; ее считали сообщницей в убийстве короля. Она говорила всем и каждому, что королева-мать участвовала в заговоре, но что Равальяк этого не знал.
— Что сталось с этой женщиной? — спросил кардинал.
— Ее арестовали за несколько дней до смерти короля.
— Это я знаю; она оставалась в тюрьме до тысяча шестьсот девятнадцатого года. Но в тысяча шестьсот девятнадцатом году ее перевели из этой тюрьмы в какую-то другую — я так и не смог узнать, в какую именно. Вы этого не знаете?
— Монсеньер помнит, что в тысяча шестьсот тринадцатом году Парламент вынес решение прекратить все расследования, «принимая во внимание положение обвиняемых». Эти слова «принимая во внимание положение обвиняемых» оставались вечной угрозой. Когда Кончини был убит и де Люинь стал всемогущим, можно было возобновить процесс и довести его до конца; но де Люинь предпочел помириться с королевой-матерью и сделать ее своей опорой, нежели порвать с ней и стать в один прекрасный день жертвой гнева Людовика Тринадцатого. Итак, де Люинь потребовал от Парламента, чтобы постановление было изменено в пользу королевы, обвинение объявлено клеветническим, Мария Медичи и д’Эпернон признаны невиновными, а вместо них была бы обвинена де Коэтман.
12
Самые точные и самые любопытные подробности убийства Генриха IV и смерти Равальяка содержатся в книге нашего великого историка Мишле, озаглавленной «Генрих IV и Ришелье».