Выбрать главу

Среди этого гама Деланд вывел Христину из зала. Их эскортировали, как верные телохранители, колбасник Варанг, братья Самбрего, скульптор Баруа, бритый малый и еще один суб'ект, прозванный Деруледом.

X

Франсуа вышел на набережную Сены. Окружающая нас обстановка имеет ту особенность, что она, как музыка, сливается с нашими переживаниями. И сейчас в душе Франсуа образ Христины придавал особое очарование и этой ночи, и плохо освещенной набережной, и даже баркам на реке. Франсуа был полон какой-то мучительной радости; любовь зарождалась в нем, как что-то торжественное и, в то же время, катастрофическое.

В глубине его существа просыпались, как и во всей приводе вокруг него в эту весеннюю ночь, творческие силы жизни.

Он ругал себя за властно охватившее его чувство, чувство, которое в жизнь его может внести только страдание. Все достоинства Христины могли оказаться опаснее недостатков других женщин: она не из кротких, и ни в чем не поступится, будет неумолимо твердо стоять за свои убеждения. Она будет ненавидеть дело, которому не сочувствует, его дело; она на порог к себе не пустит революционеров. Да и может ли она полюбить такого человека, как он? Ей чужды непосредственные, как ураган охватывающие, порывы страсти. Она способна отдаться только чувству, постепенно и почти сознательно ею же взрощенному; и это чувство будет глубокое, верное и даже горячее.

Ружмон чувствовал, что в смысле волевом она сильнее его. Он мог владеть толпой, но не отдельной сильной волевой натурой, каковой, несомненно, была Христина. Его бродячая натура инстинктивно избегала прочных привязанностей. Он любил толпу, любил коллективное действие и не выносил долгих бесед, с глазу на глаз, с женщиной в особенности: они его пугали своим неудержимым стремлением удаляться от толпы; стремление свить себе гнездо ему всегда было неприятно и противно. В своей личной семье, семье, в которой он вырос, он не знал женской ласки, не знал семейного уюта.

— Нет, я положительно создан для бродячей жизни, — убеждал он себя, шагая вдоль набережной. Семья… жить точно на острове среди моря житейского? Нет, этого счастья я никогда понять не мог.

Но нет, уже не раз, думая о Христине, он отлично его понимал.

Он вспомнил, как в один из вечеров он с восторгом думал, какое она может дать прекрасное потомство.

А сейчас дело обстоит еще хуже: он ревновал, его мучительно грызла ревность — ревность не к кому-либо, а ко всем и ко всему. Он с ужасом понял, что ради этой девушки можно забыть всё на свете и даже отказаться от своих идеалов освобождения человечества.

В конце концов он чувствовал себя несчастным, одиноким человеком, с тяжелым горем на сердце, горем, которому помочь не может никто.

— Поможет время, — прошептал он, — надо претерпеть.

Но когда кого-либо успокаивали подобные самоутешения? Ружмон сам чувствовал, что это пустые слова. Образ Христины властно и победоносно стирал и покорял всё, что поднималось против нее рассудком.

— Однако, сегодня вечером я же мог говорить то, что думаю, ее присутствие не смутило меня.

Как все люди, привыкшие заниматься психологией масс, он совершенно не умел разбираться в своих личных чувствах. Он так же редко рассматривал свою душу, как лицо свое в зеркале. Он знал, что там делается в общих чертах, в деталях же он не копался и потому совершенно не мог дать себе отчета в том, что с ним творится сейчас. Вся предварительная работа в душе его прошла для него незамеченной, и сейчас он был почти уверен в том, что любовь его к Христине только сегодня пробудилась в его спавшей до этого вечера душе.

Около моста Тольбиак его размышления были прерваны неожиданным появлением двух невзрачных фигур. Это были два молодца, имевшие довольно жалкий вид; они были худы; у одного слезились глаза, зубы у обоих гнилые, во всем облике было что-то жуткое; ясно было, что им одинаково безразлично убить человека или животное.

— Выкладывай свои богатства, — сказал глухим голосом Ружмону один из них, ростом повыше, — и никакого сопротивления, не то ножом пырну! — прибавил он.