Выбрать главу

Над террасой нависали платаны, росшие у стены набережной, за которой виднелись озеро и часть горы между стеной и могучими ветвями. Летом они покрывались листьями и превращались в потолок, сквозь который не проникало ни солнце, ни человеческий взгляд; но в тот день они были еще совсем голыми и точь-в-точь походили на изъеденные временем и покрытые буграми, отверстиями и трещинами мощные балки, которым палившее из года в год солнце выкрутило суставы. Причудливые сплетения ветвей обрамляли небесные ромбы — черная решетка на голубом фоне. Солнце светило, но с внутренней стороны ветви еще сочились влагой.

Воскресный день и терраса, с которой, если смотреть прямо, открывается вид на озеро. С востока она выходит на улицу, с запада — в переулок, с другой стороны которого площадка для игры в кегли. Озеро все в морщинах от ледяного ветра, а здесь — ни движения все теплеющего под солнечными лучами воздуха.

С одиннадцати утра игроки в кегли становились все оживленнее; через стену можно было увидеть, что они уже поснимали свои пиджаки — воскресные пиджаки серо-стального цвета. Звук разлетавшихся кеглей напоминал раскаты смеха. В кафе собрались любители аперитива — в тот день их было больше, чем обычно, и все из-за такой славной погоды (а может, и по какой другой причине). Игроки в кегли пили прямо на площадке: кто пил за игрой, а кто пил в кафе. Служанка ходила туда-сюда, Миллике тоже, появилась наконец и мадам Миллике; а наверху все не было никакого движения. С подсыхающей террасы шел пар.

Вот и полдень.

«Терраса, — позже рассказывал Руж, — была уже наполовину полна людьми, которых никто не знал — они не были местными. В кафе тоже было немало народу, но там все свои. К чему я веду-то: у Миллике было полно забот — оно и к лучшему, не каждый день выпадал такой наплыв людей. Он обслуживал зал, а служанка — террасу; мадам Миллике ворчала на кухне. Было сразу заметно, что в семье что-то снова не ладится, хотя дела-то как раз шли неплохо, и даже очень. Впрочем, для многих что очень, что не очень — это что в лоб, что по лбу. Поднакопили жирок или нет, все равно жалуются, а все оттого, что мера у человека внутри, а если ее там нет, то никогда и не будет. Вот, к примеру, служанка уронила стакан — мадам Миллике уж тут как тут. Как закричит: „Нет, разве это жизнь!..“ Миллике ей отвечает недовольно: „Чего там у тебя еще?“ Мы все в кафе посмеивались. Нас был добрый десяток, да только уж если ей что вступит в голову, то держись. „Чего еще? Хорошо, я скажу… Я тут с утра уже с ног сбилась, да еще до вечера бегать, а то и до полуночи, и все это в пятьдесят три года, а там наверху какая-то дурында…“ Миллике звали со всех сторон, и он сказал: „Замолчи, замолчи же!..“ И клиентам: „Иду, иду!“ — „…Дурында, которой подати обед наверх даже в такой день, как сегодня, ну, попробуй скажи, что нет, скажи перед всеми этими господами… Да, господа, ей отнесли обед, этой недотроге, уж можете мне поверить…“ Ну, и пошла дальше без остановки, у нее так всегда: начнет молиться, так уж и лоб расшибет… И тогда Миллике решился. Он кого-то там обслужил, а потом я увидел, что он пошел в коридор…»

Она снова вытянулась на кровати. Потом в который раз уже встала и села на стул, не понимая, зачем садится, опять улеглась и опять встала… В голове ее все перепуталось, и время от времени какие-то картинки словно росли и заслоняли другие: вот корабельная палуба, вот накрахмаленная скатерть с тарелкой и стаканом. Или дородная дама в желто-белой повязке и стянутой на талии серой жакетке со стоячим воротником; было заметно, как одна из пластин врезается в ее подбородок всякий раз, как она открывает рот… Стена с серыми обоями в белую розочку. Она видела стену сквозь другую картинку, которая постепенно бледнела и становилась прозрачной, словно изношенное полотно.

Вот она встает и идет потрогать стену. Потом снова садится, а стул плывет под ней вверх и вниз, заставляя сжиматься сердце. Ей кажется, что стемнело; в тумане ревут сирены. Дверь толкают, и она открывается. Она закрывает лицо руками и сквозь пальцы видит, что ей несут еду на подносе; потом она долго плачет. Она, должно быть, спала, спала долго. Кто знает, когда спишь, а когда нет. Дни и ночи переплелись, как пальцы двух рук. Она здесь и в то же время в больнице: железная кровать, кружка с отваром, белые простыни, ночник, температурный лист, прикнопленный к стене. По крыше колотит дождь, слышно, как воробьи сухо стучат клювами и скребут лапками по жести. А сейчас? Ну да, ее похоронили. Ее отвели к чиновникам, к фотографу, приклеили фотографию к листку и поставили свежую печать наполовину на ее лицо, наполовину на исписанную страницу.