Выбрать главу

Есть еще кое-что, подмеченное в свое время Карамзиным. Тацит-то, конечно, велик, но что мы скажем о Риме? «Он стоил лютых бед несчастья своего, терпя то, что терпеть без подлости не можно» — вот что скажем. Где та точка кипения, в которой вода переходит в пар, а стоическая мораль Сенеки — в его же личную подлость? Тот, кто варит себе кашку, рассуждает иначе: ну, пар вьется над кастрюлей, но ведь и воды в кастрюле еще есть хоть сколько-нибудь. Результат известен, каша сгорает; кастрюля — в наиболее трагических случаях — тоже. Известно и то, что мы забываем о результате своих наблюдений, как только переходим к собственной поварской практике.

БЕЗЛЕНОСТНОСТЬ

Я, если помните, остался стоять на залитой солнцем улице: без зонта, но и без темных очков. Творилось что-то странное.

Город, казалось, съежился под обрушившимся на него потоком света: как пациент под струей душа, как беглец в луче прожектора; он припадал к земле, и земля, не отталкивая, медленно и мягко затягивала его в свою невидимую, не имеющую дна топь. Порыв сухого ветра пронес мимо меня пыль, обертку от шоколада, еще какие-то бумажные клочки, зубчатый обрывок фольги — в такую завернуты пластины жвачки, — и я увидел, как этот обрывок, догоняя надорванный талон, впился в него своими ярко проблестевшими зубчиками.

Я присмотрелся. Солнце изъязвляло камни, гранит, бронзу памятников, чугун оград; плавило дома и машины; но и камни, подползая друг к другу, наносили страшные удары, дома топтали асфальт, асфальт впивался в колеса и обувь прохожих. В телефонной будке трубка, раскачиваясь на своем шнуре, пыталась дотянуться и продолбить стекло. Двери трясли и раскалывали косяки, дверные петли вгрызались в дерево, само железо истончалось под коркой липнущей к нему грязи. Каждый гвоздь что-то жалил, каждая урна разъедала попадавший в нее мусор, из каждой кучи мусора несся плоский стук сцепившихся жестяных банок. Рекламные щиты глотали пространство, воздух пожирал сам себя.

Всё живое — деревья, птицы, люди — было приставлено к этому враждующему жрущему миру как декорация, в которой разыгрывались свои натурфилософские ужасы. Жук, должно быть, ел траву — но что-то я не видел травы. Жука полагалось склевать птице — но эти птицы привыкли к тухлятине помоек. Деревья стали картоном без помощи фабрики, люди превратились в кукол в отсутствие Карабаса-Барабаса. Живое и мертвое, равно неодушевленное, сгустилось в один чудовищный ком, в этот космос, один и тот же для всех, мерно возгорающийся, мерно угасающий.

Так вот она, вражда — обычный порядок вещей, безленостная война. Прилежанию можно научиться у любого камня, гвоздя, терпеливо разлагающегося куска ветоши, у тех, кто что-то выкидывает, у тех, кто роется в отбросах, у человека, который сейчас обгладывает курицу на открытой площадке кафе, у костей, тлеющих под ним на глубине пяти метров. У той неустанной страшной капли воды.

Погулял! Пошел провести время в резвостях! Хотел проэрмитажиться или снять молодое тело с хорошим запахом, а в итоге спрятался в тени деревьев — нет, как ни трогал я стволы и листья, они по-прежнему отдавали целлюлозной промышленностью — и совершал дыхательные упражнения. Не нужно слишком внимательно смотреть по сторонам, это невроз.

НЕГНЕВЛИВОСТЬ (ОКОНЧАНИЕ)

Так как Иван Петрович всё еще на меня гневался, я отправился пожирать воскресную курицу к Петру Ивановичу, соседу справа. Петр Иванович младше Ивана Петровича ровно настолько, чтобы его воспоминания не составляли для меня новости, и ровно настолько старше меня самого, чтобы его взгляды на современность не представляли для меня интереса. Но я нетребовательный, а Петр Иванович — не жадный. К тому же текилу, которую мы пьем за обедом, я отрабатываю.

Петр Иванович — деловой человек (так и тянет добавить: «из рассказов о новых людях»). Серьезный человек, положительный; человек умелый. Отличная мобила у Петра Ивановича, и как ловко он с нею управляется! Постучит пальчиком, послушает, а потом глаза станут круглые, сердитые, и речь как у Ахилла, когда тот сообщает Агамемнону, что ты, дескать, царь, грузен только вином, и очи у тебя псиные. Однако не кричит. Умеет сказать тихо, но так, что быстро доходит. То-то, думаю, в офисе перед ним балетным шагом вытанцовывают.

Он, впрочем, не чужд. Культурка-литературка, фантики, побрякушки, брюлики — почему бы и нет, пусть шевелится и в меру сил украшает. В глубине души Петр Иванович уверен, что его жизнь и без того красна, но как же! Он не признаётся, но я подозреваю, что был когда-то Петр Иванович младшим научным сотрудником, есть в нем этот неистребимый запашок духовности. А отечественная духовность культурку в покое не оставит, нет. Она ее и из гроба вытряхнет — поди-ка попляши. (Вариант: послужи. Стрекоза в амплуа Чацкого.)