Выбрать главу

По парку брели люди, сопровождаемые детьми и собаками; скрипели толкаемые и влекомые людьми коляски. Некоторые собаки и дети постарше любознательно подходили к моей скамейке. Этим последним я старался дать пинка.

«Возлюби ближнего своего, — читал я, — это значит прежде всего: оставь ближнего своего в покое! И как раз эта деталь добродетели связана с наибольшими трудностями».

Добродетель немедленно представилась мне в виде симпатичного женского белья из множества деталей. Какие-то такие кружевца, крючки, резинки… Как увлекательно было об этом думать и смотреть на полуголые тела, кротко впитывающие солнце.

Я сунул книжку под гoлoву и закрыл глаза. Три десятка действительно блестящих афоризмов, полтора десятка действительно тонких психологических этюдов, три или четыре действительно глубокие мысли — жидковато для учителя новой нравственности. «Заратустру», этот напыщенный вздор, читать невозможно (что, видимо, и стало залогом читательского успеха). Сам же пишет: «В стадах нет ничего хорошего, даже если они бегут за тобой». Почему это, интересно, за Кантом никакие такие стада не побежали?

Злой парадокс, яркий образ, запоминающаяся фишка — что еще нужно простому человеку, чтобы вострепетать и уверовать. Неразумно стоять на цирковой арене и кричать: «прочь, профаны». Во-первых, они никуда не уйдут, потому что за билеты в цирк заплатили. Во-вторых, энтузиазм бунтующих заразен, и твой голос очень скоро потонет в гордом гнусавом хоре, который подхватит и переврет. Иной песенкой подавится любой хор. Но песенка Ницше — из тех, что возглавляют хитпарады.

Эта философия проста, как червонец, и столь же привлекательна, поэтому ее так любили и любят лавочники всех рангов. Слабым — силу, безвольным — мужество, филистеры с удовольствием послушают о любви к призракам. Настоящему свободному уму не нужны другие «свободные умы», и уж тем более он не будет к ним «обращаться». Мысль, как и прекрасное, самоценна и самодостаточна, она не нуждается ни в костыле, ни в группе поддержки, а любовь и ненависть, если они есть, сами находят себе предмет. По ту сторону добра и зла нет ничего. Или там есть какие-то новые добро и зло. Или — что скорее всего — те же самые. Но ставить такой вопрос вообще — потребность не свободного ума, любящего призраки, а честного буржуа, который почему-то затомился и захотел о призраках поговорить. А ведь разговоры о призраках не сделают их реальными, сделать это может только любовь. Более того, мы не интересуемся реальностью того, что любим, нам хватает реальности самой любви. И никто из свободных умов не захочет любить коллективно.

Нотабене. А ведь в Ницше столько хорошего. Но он стал учить хорошему других и не успел стать хорошим («еще в каком-нибудь смысле») сам. Или не смог остаться, теперь уже не поймешь. У помешательства такой веселый темп.

«Этот последний кусок жизни был самым черствым из всех, которые до сих пор мне приходилось разжевывать, и всё еще не исключено, что я подавлюсь им… Если мне не удастся открыть фокус алхимика, чтобы обратить и эту грязь в золото, то мне конец…» Неожиданно он становится очень кротким. Вот он, улыбаясь, просит врача: «дайте мне немножко здоровья». Вот разбивает стакан, чтобы забаррикадировать вход в комнату осколками стекла. Прыгает козлом. Подписывается «Дионис» или «Распятый». Спит на полу у постели и так далее. Наверное, именно об этом вспомнил Честертон, сострадательный, как истинный христианин: «Кто не желает смягчить свое сердце, кончит размягчением мозгов». Человек пофилософствовал молотом. Потом сам попал под кротило. Так бывает.

А кротило, ребята, это снаряд для укрощения — от палки до мироздания. Кроткий — тот, кого таким сделали. Есть глагол «кротить» (т. е. делать кротким) и глагол «кротеть» (т. е. кротким становиться). Много всего интересного есть в словаре Даля.

МУЖЕСТВО

Если бы все сводилось к тому, чтобы с улыбочкой выкурить свою последнюю папироску… Но это под силу и гордости, и тщеславию, и ожесточению, и даже, в конце концов, страху показаться смешным. Последний прощальный жест, одноразовая бодрость духа. Для многих это не сложно.

Но вот всю жизнь не бросать своего напрасного поста, без всякой надежды на спасение… Но вот решимость оспорить общепринятое… готовность говорить о вещах, которые тебе повредят, обращать грязь в золото и прыгать козлом… То ли действительно козел, то ли вправду Дионис, «почему я?» спрашивает он между двумя прыжками.

Мужество стареет, как человек, но не обязательно — вместе с человеком. Старость мужества — последнее смирение, когда сама горечь растворена в каком-то едком спокойствии. Надменность потускнела, потеряла свой терпкий вкус; высокомерие выдохлось. Все чувства притупились — только так удалось их сохранить. («Любое из этих свидетельств мужества легковесно и обманчиво, и густо прикрашено».) И как устоять на проклятом посту, который сам же для себя придумал.