Выбрать главу

Нотабене. А ведь в Ницше столько хорошего. Но он стал учить хорошему других и не успел стать хорошим («еще в каком-нибудь смысле») сам. Или не смог остаться, теперь уже не поймешь. У помешательства такой веселый темп.

«Этот последний кусок жизни был самым черствым из всех, которые до сих пор мне приходилось разжевывать, и всё еще не исключено, что я подавлюсь им… Если мне не удастся открыть фокус алхимика, чтобы обратить и эту грязь в золото, то мне конец…» Неожиданно он становится очень кротким. Вот он, улыбаясь, просит врача: «дайте мне немножко здоровья». Вот разбивает стакан, чтобы забаррикадировать вход в комнату осколками стекла. Прыгает козлом. Подписывается «Дионис» или «Распятый». Спит на полу у постели и так далее. Наверное, именно об этом вспомнил Честертон, сострадательный, как истинный христианин: «Кто не желает смягчить свое сердце, кончит размягчением мозгов». Человек пофилософствовал молотом. Потом сам попал под кротило. Так бывает.

А кротило, ребята, это снаряд для укрощения — от палки до мироздания. Кроткий — тот, кого таким сделали. Есть глагол «кротить» (т. е. делать кротким) и глагол «кротеть» (т. е. кротким становиться). Много всего интересного есть в словаре Даля.

МУЖЕСТВО

Если бы все сводилось к тому, чтобы с улыбочкой выкурить свою последнюю папироску… Но это под силу и гордости, и тщеславию, и ожесточению, и даже, в конце концов, страху показаться смешным. Последний прощальный жест, одноразовая бодрость духа. Для многих это не сложно.

Но вот всю жизнь не бросать своего напрасного поста, без всякой надежды на спасение… Но вот решимость оспорить общепринятое… готовность говорить о вещах, которые тебе повредят, обращать грязь в золото и прыгать козлом… То ли действительно козел, то ли вправду Дионис, «почему я?» спрашивает он между двумя прыжками.

Мужество стареет, как человек, но не обязательно — вместе с человеком. Старость мужества — последнее смирение, когда сама горечь растворена в каком-то едком спокойствии. Надменность потускнела, потеряла свой терпкий вкус; высокомерие выдохлось. Все чувства притупились — только так удалось их сохранить. («Любое из этих свидетельств мужества легковесно и обманчиво, и густо прикрашено».) И как устоять на проклятом посту, который сам же для себя придумал.

По этой последней причине многие думают, думают и додумываются до Бога. Логически приходят к необходимости веры. Так жаль, что вера — не пилюля. Есть рецепт, но нет аптеки, где его отоварят.

Будем думать, где-то есть нежный сад за золотой решеткой. Там гуляют призраки и то вдохновение, которое покинуло философа, и там обязательно должны быть фонтаны. Проснувшись на полу, в тюрьме или больнице, покинутый, но отказывающийся покидать, часовой ошеломленно оглядывается. Ни сна, ни сада; но он видит солнце в окошке, или кусок солнца на стене, или светлые слабые блики в углу. Ага, он приставлен охранять солнце. Он не бросит напрасного поста — как и куда идти из тюрьмы, больницы, — но вечером пост бросает его сам. Тогда часовой ложится лицом вниз на пол, на то место на грязном полу, где не так давно лежал слабый чистый свет. Смерть, спрашивает он тогда, где же жало твое?

Маленький трактат о смерти философов

Одни умирали от жары, жажды и старческой слабости; другие — после чрезмерной выпивки; повредившись в рассудке от неразбавленного вина, от огорчения, от избытка радости, от припадка хохота. От подагры. Кто-то уморил себя голодом, кто-то задержал дыхание, кто-то был лыс и умер от солнечного удара. Кто-то был таким худым, что не почувствовал собственной смерти.

А Платона заели вши.

БЛАГОЧЕСТИЕ И ЩЕДРОСТЬ

Всё еще отуманенный, я поехал в дружественную редакцию за гонораром. Как это и принято между друзьями, денег мне не дали, но угостили теплым словом, а когда я размяк, попытались всучить и слово печатное. Дорогим друзьям хотелось посредством моего забавного слога приспособить к родным осинам какую-то прогрессивную пальму. Без чужой пальмы мой забавный слог им не катит. В отместку я рассказал о роли прогресса в жизни Ницше. Паралич, он тоже иногда прогрессирует.

Нотабене. И что за пошлое стремление к «новому» у человека, издевавшегося над общим стадным счастьем зеленых пастбищ. Твердить: «стадо, стадо» только затем, чтобы искать в этом мифическом стаде каких-то мифических братьев. Здесь всё гнило, лживо, неблагородно, несвободно и вообще плохо, значит — вперед, братья, вперед! Откуда «братья»? Куда «вперед»? Почему вперед, а не назад? Зачем этот подлый пафос движения, если каждый свободный человек сам знает, что именно делает его свободным: идти, бежать, лежать на лугу или в гробу повапленном? «О братья мои, учитесь ходить прямо», и «вот новая скрижаль», и еще какой-то вздор о «нашем корабле», который обязательно «стремится». Тьфу.

Фи, сказали дорогие друзья, какой ты злой. Злоба развивает умственно, сказал я. Тогда они обиделись. Они ведь считают себя добрыми.

Вы, ребята, очень больно ошибаетесь, если думаете, что по издательствам сидят люди седые, смирные, сведущие. Или — насмешливые, любознательные, изощренные. Или — резкие, дерзкие, фантазеры. Благочестивые в том смысле, что строго блюдут Гутенберговы заповеди. А что заповедал нам Гутенберг? Ведь наверняка какие-то хорошие вещи заповедал, а не просто бизнес. Незаинтересованное удовольствие читателя невозможно без предшествовавшего ему бескорыстного любопытства издателя. Писатель щедр на ненужное и всегда тут как тут со своей застиранной, заплатанной скатертью-самобранкой; мудрый издатель то Кербером следит, чтобы писатели не повыползали из своего ада, подполья, то снимает пробу с королевской читательской тарелки. Здесь, правда, легко ошибиться: в страхе перед язвой и ядом изгнать уксус и пряности, но издатель, повторим, мудр (по крайней мере, так написано во всех попавших в печать книжках). Заглядывая в кастрюльки, он все же подразумевает, что гость на пиру достаточно вменяем, чтобы отличить дерьмо от конфет. Пусть разума великолепный пир помогает кое-что отмыть — и, с другой стороны, пиршественный зал легко превращается в богадельню, — но это уже не Гутенберг виноват. Не только из книгопечатания торчат ослиные уши человечества. Хотя книгопечатание жалчей всего.

Вместо щедрости, широким жестом выплескивающей воду, ребенка и само ведро, мои издатели практиковали неуместную и грязную скупость за чужой счет. Как же, они знали, что нужно читателю. Сам читатель не знает. Писатель не знает тем более. А они знают, мессии навыворот. Быть щедрым к читателю — это кажется им столь же нелепым, как апостолам — отказ от проповеди. Читатель — кретин, выродок с притупленным вкусом, но этот безответный и безотказный кретин может при случае разорить. Заткнем ему пасть прежде, чем он ее разинет. Дадим, пока не убежал. Кретину — кретиново, пусть подавится. Я всегда думал: если вы такие умные, то как можете знать, что нужно кретинам? «Предводителем крыс не может быть лев. Предводителем крыс может быть только крыса».

Соотечественники, кретины вы или нет, но я действительно не знаю, что вам нужно, о чем бы вы хотели узнать и каким слогом насладиться. Не мое, в конце концов, дело — формировать ваш вкус, образ мыслей и библиотеку. Вы ведь не приглашаете меня формировать вам детей и кусок во рту, верно? А почему я должен за вас думать или принимать муки? Я делаю, что могу: стою со своим ведром наготове. Хотя не верю, что оно понадобится. Но я не верю и людям, которые точно знают, что мое ведро не покатит. Чем бы они ни занимались в тени Гутенберга, но в ведрах не разбираются. Они ими торгуют, не всегда удачно. Да, бывают отдельные промахи: то ли читатель еще больший кретин, чем предполагалось, то ли даже такому кретину нельзя всучить вместо ведра разбитое корыто. И эта ужасная манера радеть нерентабельному, но родному человечку. Где же ваша интеллектуальная, б…, совесть?