Выбрать главу

Один древнегреческий мужик красоту и добро считал чуждыми друг другу. По пути добра удобнее скакать на липовой ноге, потому что прекрасное неразумно и в силу этого: а) имморально, б) не обязано искать, воплощать и стеречь истину. Красота и добро не могут быть причиной и следствием (в любом порядке) друг друга, но что происходит, когда раз в сто лет они встречаются в одном неделимом человеке? Чрезмерность совершенства, избыток, которым давятся окружающие. «Не жирно ли одному, два самых драгоценных подарка от богов?» — ропщут обделенные любыми дарами. Или, к примеру, ум и красота: их еще как-то терпят воплощенными в разных людях, на худой конец — в паре, но их сочетание кажется чудовищной несправедливостью и нарушением предустановленной гармонии. Что-то одно (а лучше — и то, и другое) приходится отрицать и как убогого жалеть того, кто слишком хорош. Однако не следует думать, что это делается осознанно. Между интеллектуальной добросовестностью и добросовестным ослеплением инстинкт самосохранения выбирает безошибочно. С чем, кстати, связана и проблема хорошего вкуса, который во все времена является чем-то мифическим. Все его взыскуют, но то, что у кого-то он действительно был, выясняется только над могилой обладателя. Совершенства не нужно бояться, совершенство не должно отпугивать — кто удержит равновесие на таких качелях?

Маленький трактат о формате современности

«Застенчивого, робкого и страшливого ребенка надлежит всячески стараться ободрять ласковыми поступками».

Какое воздействие могут оказать книги, прочитанные в объеме титульного листа? Неуслышанная музыка, неувиденные фильмы, люди, с которыми так и не встретился, идеи, о которых так и не узнал? В чем суть формата любого телеканала, любой радиостанции? Полудебилов превратить в дебилов законченных, а потом сказать: этому зрителю, слушателю нужна именно такая дрянь, по убогим его уму и запросам. Пусть жрет. Нам ведь тоже надо детей кормить. Это логично. Но тогда нелогично переживать, если у детей костью в горле застрянет светлое будущее, с требованием оплатить прошлые обеды и, заодно, беззакония родителей.

Считается, что проще противопоставить природе атомный реактор, чем обычай учить классические вирши и каждый день надевать свежую рубашку. Не делайте лишних движений, говорит современность, ограничьтесь необходимым. Необходимым будет что угодно, от пейджера до парламента, но, уж конечно, не какой-нибудь древний бряцающий язык. Когда появляется возможность объявить что-нибудь лишним, лишним объявляется то, что потруднее. Крепнет подозрение, что демократия вообще, как форма политического устройства, — наихудший вид тирании. Любой солдатский император выглядит благопристойнее афинских граждан, потому что требует покорности, а не любви, потому что руководствуется личными корыстью и прихотью, а не популяризованной справедливостью. Любое большинство всегда и совершенно искренне хочет смерти Сократа. Демократия — это интеллектуальная бойня, и бойня обычная, то, что у нас называют тоталитаризмом, — ее логическое следствие. Лучшие — самые умные, талантливые, красивые, необычные — нежизнеспособны; их легко истребить, и именно на такое истребление направлен здоровый инстинкт масс. Однако то, что слабо само по себе, может порождать силу: те железные связи мироздания, которые сейчас порядком проржавели, все ж еще как-то что-то держат.

Нотабене. А прихотливый — это вот какой: причудливый, требовательный, заманчивый в мелочах, изменчивый в своих выдумках и желаниях.

СМИРЕННОМУДРИЕ

Есть что-то несносно наглое в этом слове. Может быть, потому, что побороть всякое кичение духа невозможно, не поборов сам дух? Или мы помним о смирительных рубашках, о том, что «посадить в смирение» означает посадить в заточение, в темницу? Бедная мысль, бедная строптивая мудрость — сможешь ли ты исчислить все мероприятия, помогающие человеку осознать свою ничтожность и проникнуться кроткой преданностью Провидению. «Я когда-то думал, что можно жить отречением, что, быть может, мы становимся сильнее, когда решительно говорим „прости“ надежде» (на этом одно из последних писем Гельдерлина обрывается).

Но ведь у каждого из людей — своя радость, и кому достанет сил пренебречь ею вовсе?

Лишь бы позволили стоять под заветным окошком, поднимать глаза и не видеть, как вместо любимого единственного взора сверкает из окошка злая судьба. «При такой судьбе, как моя, почти невозможно сохранить необходимое мужество», и «неужели люди так меня стыдятся», и «я беззвучно кричу себе страшное слово: живой мертвец». Есть версия, что Гельдерлин больше сорока лет разыгрывал безумие, подобно Гамлету, да еще «искусно». «Знаешь ли ты, почему так происходит, люди испытывают страх друг перед другом, они страшатся, что гений одного пожрет другого, и потому с охотой предлагают взаимно еду и питье, но ничего такого, что питает душу, и не выносят, когда что-либо сказанное или сделанное ими однажды воспринимается другим и превращается в пламя. Безумцы!»

Сорок лет игры в Гамлета — зачем такие грустные жертвы. Вполне достаточно смириться с собственным ропотом и роптать по возможности музыкально: стройным таким, как вы помните, мусикийским шорохом. И соблюдать пифагорейский завет: против солнца не мочиться.

БЕЗЛЕНОСТНОСТЬ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

«Меняю десять литров вишневого варенья на клубничное».

«Сколько же вишневого варенья наварил этот человек?» — подумал я. Представились сразу уютный хлам кухни, большая семья, окно отворено в лето, вращается ложка в кастрюльке, и на полу — мертвая пчела. Кипит деятельность.

И блещет, ярко и медно, огромный таз. Ослепленный этим блеском, каждый может, при желании, раскрыть собственное детство, как книгу, — а там светлые виды, пчелы, пейзаж, который следует за жизнью героев, и специальная машинка для выдавливания косточек из вишен. Я, кстати, и сейчас не стал бы лениться. Меня просто нужно приспособить: указать фронт работ, снабдить исходным материалом.

А то вы всё переврете и скажете, что я против варенья или только пенки снимать горазд. Вздор. Они невкусные.

Впрочем, я и так весь день был при деле: клеил себе новое плечо из позаимствованных у Марка Аврелия страниц. Смешно склеилось:

«Ты подари себе вот это время… пустые слова, собачья грызня, вздорные дети, отвратительно всё, как быстро всё исчезает, и что скажут потомки, и почему предки не сложили мне похвальных речей; десяти дней не пройдет, и ты богом покажешься тем, для кого ты сейчас зверок и обезьяна. И вообще, что за дело тебе, какие они там издают звуки».

Вот и всё, что осталось от философа на троне. А прочие книги, устрашенные его судьбой, попрятались по углам. Придет и ваше время, сказал я им. Придет, придет желанное.

БДЕНИЕ

Да, значит, я обещал вам и себе морг… Морг. Был я один раз в морге на опознании. Порубили моего знакомого в мелкую капусту, где рот, где глаза — только кишки хорошо видны. Как же, говорю, я его по кишкам опознаю? Да ты постарайся, говорят дяди из морга, вот мы тут приладили одно к другому. Приладили-то приладили, да как-то х…… голову с жопой спутаешь. Нашли наконец кусочек кожи с фрагментом татуировки. Взглянул я и заплакал. Точно, говорю, он, подонок. Этот рисуночек я придумал, хотел себе сделать, а пока хотел, трепался всем подряд. Вот он меня и опередил, в тату-салоне и Царствии Небесном.

Не поехал я в морг, злые у меня о нем воспоминания.

ИЗЯЩЕСТВО НРАВА

Открыл словарь посмотреть, что там умного сказано об изяществе, а попалась «изъеда» — беда, напасть, горькое житье от обид. Ну да, думаю. Чем тоньше человек, тем больнее он рвется.

Что же делать, о Петронии рассказывать? Состоял при Нероне законодателем изящного вкуса; день посвящал сну, ночь — делам и наслаждениям. Тыры-пыры, вынужденная смерть за пиршественным столом. «В завещании своем он не льстил, подобно многим погибающим, ни Нерону, ни кому-либо из власть имущих, но перечислил в нем все бесчинства властителя, а затем послал всё это Нерону за своею подписью». То-то, я думаю, Нерон глаза выпучил.