Выбрать главу

К вечеру, хорошо накормленных и приободрившихся, их повели на Каму. Увидев блестящую под вечерним косым солнцем реку, вдохнув ее илистый пресный запах, все оживились, повеселели, забыли об усталости. С шутками торопливо разделись, пошвыряли на песок одежду и побежали в воду. А рядом на плот с катеров выгружали военную справу: ботинки, котелки, гимнастерки, шинели, портянки — розовые, байковые.

С одного из катеров в воду упала тугая пачка гимнастерок, и ее быстрым течением почти утянуло под плот. Петька Малков нырнул за пачкой и выволок ее из воды, забросил на палубу. Старшина роты Пушкарев, руководивший выгрузкой, приказал Петьке подняться на катер.

— За находчивость спасибо. А теперь — в трюм и помогай выгружать.

— Я ж не купался еще…

— Твое счастье, что ты первый день в армии, а то я бы тебя искупал. А ну живо!

Петька спустился в душный мазутный трюм, подменил работающего там бойца и стал выбрасывать наверх тюки шинелей, полотенец, портянок. А с палубы все торопили: быстро, быстро!

Когда Петька вылез из трюма, его товарищи уже выкупались и, получив обмундирование, одевались во все новое. Старшина, увидев Петьку, подозвал его к себе и дружелюбно посоветовал:

— Я вижу, ты парень со сноровкой. На вот, бери! Потом молиться за меня будешь. — И бросил под ноги Петьке новые яловые сапоги, окованные спереди и сзади.

От реки возвращался уже не разношерстный сброд, шли одетые с иголочки, подпоясанные ремнями — совсем не узнавали друг друга. Все были одинаковы, до смешного не похожи на себя, и у каждого шевельнулась мыслишка: показаться бы дома! А Петька был вдвойне счастлив — вся рота в обмотках, у него — сапоги. Он поминутно доставал из нагрудного кармана круглое зеркальце и, сдвинув пилотку на бровь, гляделся, подмигивал себе, прищуривался, и все выходило — силен!

— А как ты думаешь, Николай Алексеевич, — обратился Малков к Охватову, — если бы мне сейчас полковничьи шпалы да ордена? Я б развернул вас да как зыкнул!..

— Ррразговорчики! — Мимо пробежал старший лейтенант Пайлов и, обогнав колонну, стал чуть в сторонку, откинувшись назад и выкатив глаза, зычно резанул: — Ррраз, ррраз, ррраз, два, три!

По накатанной дороге весело было топать под строевую команду, и колонна дружно била каблуками глухую землю. Все чувствовали себя облегченно, потому что ловкая армейская одежда не связывала движений. Кто–то впереди под ногу ударил ложкой в котелок, и сразу, словно из–под земли, вынырнул старшина с пилой из треугольников на петлицах:

— Глушков?! Я тебе, Глушков, отломлю пару нарядиков!

Вечером взводный, лейтенант Филипенко, принес откуда–то длинную, толстую веревку, и взвод, разделившись надвое, ухватился за ее концы; с пыхтением, криками и улюлюканьем, красные от натуги, бойцы пахали каблуками мягкую дернину; веревка упруго вздрагивала в десятках набрякших молодых рук. Ослабевшая сторона вдруг покачнулась, переступила и пошла, а сильные все тянули, опасно и смело запрокидываясь. Те, что глазели со стороны, забыли и себя, и все на свете, дико кричали, свистели, хохотали и, наконец не вытерпев, сами хватались за веревку, усердно помогали качнувшимся. Безучастно в сторонке осталось человек пять, и Охватов, стоявший среди них, вдруг огляделся, невесело отметил: «Как и я, поди, домом болеют, точно от материнской груди отняты». И противен Колька стал сам себе, не знал, куда уйти и спрятаться от глухой тоски.

Неизбалованным детством наградила судьба Кольку Охватова; но, сколько помнит себя, ни разу не ложился спать голодным, не ходил босым и нагим. В праздники досыта наедался дешевых конфет и пирогов, а иногда и козырял перед друзьями обновкой. Каждое лето бесплатно ездил в пионерский лагерь, бегал в лес за кедровыми шишками, ползал по чужим огородам, а зимой учился в школе и читал книжки. В классе пятом–шестом горячо хотел иметь настоящий кожаный мяч, а позднее, в подростках, стал мечтать о велосипеде. Но не довелось ему иметь ни мяча, ни велосипеда, и все–таки в конечном итоге счастливая была у Кольки жизнь, бездумная, вольная. Все заботное, трудное и важное вокруг решалось пока без него. И когда захлестнула Родину смертельная удавка войны, Охватов не сразу сумел понять всю глубину народного бедствия, не сразу оцепил и себя по–мужски, сурово и твердо, а потому и петлял в своих мелких мыслях, горько думал все о себе да о себе…

Спали первую ночь в ельнике на голой земле. За спиной у Кольки двое из Кустаная ели сало с чесноком и, чавкая, разговаривали вполголоса:

— Я же сам видел.

— Мало ли, может, забыл что в вагоне.

— Сквалыга забудет. Держи карман шире. Говорю, два раза прыгал и все ногу на излом норовил. Пойди определи: подвернулась — и домой.

— Это же членовредительство.

— Кто докажет? Второй–то раз он прыгнул и заблажил, как под ножом.

— Сказать бы надо, что он дважды прыгал.

— Не мое это дело.

— Сальце–то хлебное — в пальцах тает.

— Мед — не сало. Завтра, говорят, землянки рыть заставят.

Наступила долгая пауза, и оттого, как соседи смачно жевали сало и как остро–сытно пахло чесноком, Охватов захлебнулся набежавшей слюной, закашлялся. То ли он был голоден, то ли лежалось ему неудобно, он долго не мог уснуть.

А те двое, кустанайские, наевшись сала, наперегонки храпели. «Нажрались, и горюшка мало, — думал Колька. — А дома небось мать, деваха». Далее Колька мыслями уносился к себе домой и исходил горючей тоской, вспоминая Шуру и ту ночь, которую провел с нею у реки, проникшись к девушке заботной лаской и признательностью. Во всех его чувствах было так много неожиданно нового, что Колька решительно отравился им.

— Комары, сволочи, зудят и зудят, — сказал лежавший рядом Петька Малков. Он, видимо, тоже не спал, потому и голос у него был без дремоты.

— Пойдем на полянку, — охотно предложил Колька. — Там ветерок. Покурим.

Они подхватили свои шинели, котелки и двинулись к опушке.

— Стой! — раздался внезапный окрик, и Малков с Охватовым только тут увидели часового с винтовкой. — Чего стали? Сказано, назад!

Они повернули обратно и, шагая через спящих и неспящих товарищей, пошли в глубь леса. Кругом томилась тишина. Теплой сыростью, зеленью дышала земля. Комары осыпали и все лицо, и руки. От их укусов даже воздух, казалось, был тяжел и ядовит. Стоя у сосны, сосредоточенно курили, скрадывая огонек в пригоршне, молчали. Наконец Охватов не вытерпел:

— Замучают нас тут, замордуют — фронта как великого избавления молить станем.

— Ты вот что, Колун, — злым и громким голосом оборвал Малков. — Хочешь по–старому вести со мной дружбу — прекрати скулеж. Ведь ничего еще не видели и не нюхали, а слезой, доходяга, исходишь. Всем несладко, ты об этом подумал?

— Я за себя говорю. Чего мне другие?!

— Кованый ты сундук, Колька! И чем набит — все под замком.

— Ты хочешь, чтобы все на тебя походили: ура, да здравствует! Я сам по себе, только и всего. И весь я тут — у меня, Петя, за душой ни единого словечка про запас нету.

— Начистоту живешь?

— А ты не знал?

— Знал, да засомневался. Болтаешь такое, за что морду бить надо. По–дружески.

— Нет у тебя, Петя, ни слова дружеского, ни понимания. Меряешь все на свой аршин, и будто так надо.

— Давай спать. Ну тебя к черту!

III

Камская стрелковая дивизия формировалась на базе стрелково–пулеметного полка, расквартированного в Олабоге. Штаб полка со всеми службами и тылами постоянно находился в городе, а роты с начала мая жили за Камой, в летних лагерях. Жизнь в лагерях текла тихая, безмятежная, с подъемами, учениями, парадами и воскресными увольнениями в город.

Полковой командир подполковник Заварухин, отличившийся в боях на Хасане, был сам убежден и внушал своим подчиненным, что на Советский Союз после Выборга никто не решится напасть. И потому за многие годы армейской службы впервые жил без внутренней тревоги. В октябре ему исполнялось сорок лет, и он с особой радостью готовился к именинам, ждал поздравления из округа, баюкал надежду на медаль и четвертую шпалу: зимой весь полк на «отлично» выполнил боевые стрельбы. Такое зачтется.