Они опять сидели в креслах у окна, и столик между ними снова был заставлен вазочками, тарелочками и креманками. И как-то уже и в голову не приходило, что могло бы быть и по-другому. Всевышний опять оказалась непостижимо права: традиции складываются быстро.
За панорамным окном сегодня сияло солнце и не было никакой башни, ни Эйфелевой, ни Пизанской, ни даже Вавилонской[7]. Только белые скалы, обрывающиеся в ослепительно сверкающее море, только бескрайнее небо и солнце, выбивающее слезы из глаз… и радужные искры из граненых бокалов на маленьком столике.
Азирафаэль отвел взгляд.
О радуге думать не стоит, радуга слишком опасный символ, слишком близкий к… К тому, о чем тоже думать не стоит. Это «о чем думать не стоит» слишком провокационно и подводит к ненужным вопросам. Тем самым, за которыми следует Падение. И Всевышний может сколько угодно раз повторять, что никакого Падения не было, но вопросы-то были. И остаются. И главный из них: как и куда можно вернуться после того, как Потоп с Распятием уже случились?
И об этом не нужно думать в первую очередь.
Нужно дышать. Быстро и глубоко. И помнить о том, что сегодня будет вечер, что ничего не закончилось, что нельзя думать, будто все зря. Помнить, но не думать. Нельзя. Не зря. Просто рано еще. Рано и мало, надо еще, сегодня. И завтра. И сколько потребуется.
А значит — гранатовый сок. И рыба. И благодарно склоненная голова. И улыбка, такая же благодарная.
И дышать.
— А Люцифер — ну что Люцифер… Маленький обиженный мальчик… мстительный мальчик. Кто-то любит отрывать бабочкам крылья, а он… Он всегда начинал с глаз, и, боюсь, это моя вина. И зачем я только тогда пошутила, назвав звезды глазами ангелов?..
Продолжая улыбаться, Азирафаэль проглотил кусок форели, ставший вдруг совершенно картонным. И задышал быстрее, так, что даже голова закружилась. Напиток в бокале сегодня был золотым и искристым, как будто смеющимся. И черная соломинка танцевала в нем, словно вертикальный змеиный зрачок…
— С языком — это уже он от себя, как и змеиный облик. Унизить по максимуму, до полного пресмыкания, заставить забыть все хорошее, забыть себя, заставить поверить в свою непрощаемость… Но при этом так и не суметь изменить суть, так и не суметь сломать до конца. Как ни старался — а он ведь старался изо всех сил. Он ведь его любил… по-своему. Бедный Люцик! Представляю, как же ему было обидно. Даже как-то жалко его, бедолагу.
Азирафаэль был ангелом. Ангелы должны жалеть всех. По умолчанию. Во всяком случае, на Небесах и до начала Второй Великой Войны. Только, наверное, Азирафаэль был каким-то не очень правильным ангелом — если в данной ситуации ему и было кого-то жалко, то не Люцифера. Азирафаэлю казалось, что даже ангельского всепрощения не может хватить на то, чтобы простить и пожалеть существо, хладнокровно и методично переломавшее половину костей в человеческой оболочке бывшего соратника, чья вина состояла лишь в том, что шесть тысяч лет назад он оказался успешнее перед глазами Всевышнего… и несколько дней назад повторил эту шутку снова.
Но все же неправильным ангелом Азирафаэль был не настолько, чтобы вслух возражать Всевышнему.
— Он тогда тоже обиделся. Только слегка на другое. И по-другому. У него тоже были и мозги, и воля, и амбиции. Только вот с желанием и умением творить получилось не очень, ему больше нравилось критиковать уже созданное другими. Искать ошибки. Причем не пытаться исправить или сделать лучше, а именно что просто находить, указывать и ограничиваться этим. Ему казалось, что так правильно, что в чужое творение вмешиваться нельзя. Можно только указывать на недостатки.
Недостатком пребывания в человеческой оболочке Кроули было ощущение боли и холода. Очень больно и очень холодно. И темно. Вообще темно, на всех уровнях, у него ведь только слух и остался. И только горячие пальцы — свои/чужие пальцы, — что обжигали чужую/свою ладонь. Единственное теплое. Холод и темнота были повсюду. И боль тоже. Но если холод и темнота просто были, то боль наступала, выкручивала, кололась, дергала.
Азирафаэль не выдержал и позволил проклюнуться собственным глазам — не всем, конечно, всего-то пяти или шести, и даже не десяткам: не хотелось тратить лишние силы, трех-четырех вполне достаточно. Сразу стало легче, темнота отступила и даже боль словно бы уменьшилась.
Эфирно-оккультная спарка на этом уровне казалась темно-серой, почти черной, плотной и очень тяжелой. И она тоже была болью. Каждый шип норовил уколоть не только острым кончиком — они все оказались усеянными еще и тысячами мелких иголок, каждая из которых норовила выстрелить своей разновидностью боли, царапнуть, проколоть, зацепить. Они делали больно бездумно и не разбираясь, всему подряд, что пыталось к ним прикоснуться — и эфирному телу Азирафаэля, и человеческой оболочке Кроули… а потом и Азирафаэля, когда удалось протолкнуть этот колючий тяжелый шарик по сцепленным пальцам, через чужие/свои в свои/чужие. И дальше.
7
Хотя Азирафаэль не удивился бы наличию за этим окном и Вавилонской, причем в процессе активного строительства: у ангелов отношения со временем были довольно своеобразные.
У демонов, впрочем, тоже.
Во всяком случае, у тех из демонов, которым удавалось осознать саму концепцию времени или хотя бы научиться пользоваться будильником.