Выбрать главу

Понять, в чем логика расстановки циклов, тоже сложно. Хотя она должна быть — на это явно намекает автор, снабдивший их не только названиями, но и номерами. Но выявить в этой последовательности что-нибудь, кроме произвола, — если не сквозной сюжет, то какие-то мотивы, — не удается.

Видимо, книга ждет более продвинутого герменевта. А я ограничусь уровнем для начинающих: «„Современный патерик“ как энциклопедия современной русской православной жизни».

Ощущение, что перед тобой даже не ассорти, а пестрая смесь, возникающее при первом беглом просмотре, дальше только усиливается. Сочетание разнородных элементов на всех уровнях структуры — основной закон текста. «Современный патерик» кажется не сборником, а альманахом, причем довольно беспорядочным. Как если бы на нитку в произвольном порядке нанизывали грибы, бусины четок, бисер, молочный зуб, бублик, кольцо для занавесок и, скажем, кольца дыма.

Одни читатели полагают, что это не мешает книге быть «удивительно красивой и в деталях, и в выверенном целом» (А. Немзер), другие, напротив, считают, что «эта, порой невольная, разношерстность лишает книгу цельности» (А. Правиков).

Сознательная это стратегия или не совсем, но тема, многократно обыгрываемая в разных регистрах, дробность форм, обилие мелких движений сообщают миниатюрному «Патерику» видимость хоть и беспорядочного, но широкого полотна. Так что слово «энциклопедия» не кажется такой уж большой натяжкой. При желании можно даже найти здесь не только вечные мотивы и сюжеты, но и актуальную православную проблематику: «пути и ошибки новоначальных», «ревность не по разуму», «младостарчество». Можно увидеть многоукладность православной жизни — тут тебе и семинария, и школа, и монастырь, и приход.

Сначала книжка кажется густонаселенной — что вроде бы естественно для очерка нравов, которым она и является. Потом понимаешь, что человечьим духом здесь не пахнет. Правила затеянной автором игры не предполагают наличия характеров — в большинстве случаев перед нами «типы», каждый из которых может быть описан одной фразой — прихожанка, влюбленная в духовника, домовитый настоятель, разборчивая невеста. Некоторые обитатели «Патерика» и вовсе обозначены одним штрихом — например, иерей-сластолюбец или иерей-мизантроп, ходячие эмблемы. Индивидуальные свойства носят персонажи историй, как будто заимствованных из общего культурного багажа, — устных приходских рассказов. Но и в этих случаях сюжет явно важнее автору, чем портрет. Наиболее объемными выглядят фигуры, откровенно взятые из жизни, — автор включает в свою книгу фрагменты из документальных жизнеописаний. Что прямо и обозначает, называя подобные тексты соответствующими именами («Отец Павел», «Отец Николай»). Но именно тут читателя подстерегает неожиданность. «Что касается культовых фигур, то их не стоит отождествлять с реальными людьми» (Майя Кучерская, интервью SFI-ru).То есть персонажи с известными именами — Никиты Михалкова или старца о. Николая Гурьянова — выглядят в предлагаемых автором обстоятельствах как настоящие, действуют в соответствии с имиджем, но —«это вовсе не значит, что все истории про них документальные»,поясняетавтор. В этом и заключается подвох. Автор, выходит, вводит в заблуждение прозаика А. Дмитриева, который воспринимает книгу как источник реальных сведений о реальных людях: «До „Современного патерика“ лишь паства и горсть мирян понимали, в чем обаяние и подвиг отца Иоанна (Крестьянкина) и Родзянко».

И он такой не один.

Микшировать таким манером факты с фикциями представляется Кучерской вполне естественным: «Странно было бы упрекать Пушкина в том, что он неверно изобразил Бориса Годунова, или обвинять Шекспира за неточный портрет Генриха V. Вступая в пространство искусства, историческая личность превращается в литературного героя. Это азбучные истины, которые проходят в школе на уроках литературы, я их повторяю только оттого, что литературу у нас в школах преподают в основном плохо»(интервью SFI-ru ). Ну, если забыть, что Пушкина от Бориса отделяло больше 200 лет, а Шекспира от Генриха — 400 и оба правителя к этому моменту перешли из области исторических фактов в пространство эпоса… А Пушкин с Шекспиром к тому же делали их героями драмы — и насчет степени ее условности читатель точно не обманывался… Действительно, в школах учат так себе. Для введения реальной личности — особенно современника — «в пространство искусства» нужно, по-моему, иметь резон более веский, чем желание снять процент с чужого капитала. Так, одолжиться у реальности можно, только если это требование самой вещи, ею же обоснованное и оплаченное (а не ее маркетинга — «не пропустите, последняя роль о. Иоанна, в эпизоде Никита Михалков»). А то выходит даже хуже, чем когда издатель из негодующего отзыва на первое издание делает рекламу для второго.

Эта противоречивость отношений искусства с действительностью — родовая травма сегодняшней православной беллетристики — я говорю о тех книгах, чья тема — «православие сегодня». Целевая аудитория такой литературы — человек интеллигентный, пришедший к православной вере сознательно и взрослым, по крайней мере настолько, что успел приобрести стойкий вкус к печатному слову. Входя, образно говоря, в церковную ограду, он, помимо прочего, открывает для себя огромную область письменности, из которой раньше знал от силы 2—3 наименования включая Библию. И вот открылась бездна, звезд полна: история и богословие, церковнославянский и естествознание, тонкость мысли, острота слога, глубины мудрости, вершины духа. Однако вскоре становится ясно, что решительно вся духовная письменность — нон-фикшн. Но не может же человек все время читать только — ну, скажем, о высшей математике духа! Хочется иногда для разнообразия — просто книжечку. Чтобы не напрягаясь. Чтобы фикшн. Но при этом не выходя из ограды. И тут выясняется, что фикшна в ограде нет — не считая, конечно, назидательных повестей для воскресной школы, от которых в принципе взыскательному читателю может сделаться сильно не по себе. Ну, а «русская православная классика» — от Даниила Заточника до Ивана Шмелева для которой, при строгом подходе, хватает одной полки, — читана-перечитана. Сенсорный голод усугубляется жаждой услышать об опыте воцерковления твоих современников. Поэтому книги о текущей церковной жизни — документальные в первую очередь — всегда нарасхват. «Книга М. Кучерской заполняет собой лакуну, все очевидно ощущаемую в нашей современной церковной словесности. Лакуну, в которой должны находиться книги о сегодняшней реальной, а не идеальной, желательной или исторической жизни Церкви» (прот. Максим Козлов, «Татьянин день»). В общем что взыскательный читатель полагает, что, раз таких книг недостаточно, их следовало бы выдумать. Тут возникает еще одна характерная фигура — новообращенный писатель.

Опыт обращения — переворот. Жизнь после Откровения меняется так, что сопоставить это не с чем. Разве только со вторым рождением. Понятно, что писательство в процессе откладывается в сторону — не до него. Позже, когда новорожденный научается ходить, говорить или хотя бы дышать по-новому, он, возможно, снова потянется к перу — чтобы обнаружить, что писать, как раньше, больше не хочет, а писать иначе — не может. Или наоборот. Даже бывши до обращения сочинителем нежных терцин про овечку. Теперь он просто не хочет / не может писать про овечку, а хочет всегда иметь в виду ее Смысл и Первопричину. Что-то мешает писателю — то ли новая совесть, то ли старые слова. Как он ни старайся, осмысленная овечка какая-то дохлая. Партийная литература — это грустнее назидательных рассказов для воскресной школы.

А еще же хочется рассказать о новом опыте. Если не об Откровении, так хоть о том, что ему сопутствовало. Вполне объяснимое желание для любого, кому открылось новое измерение, пусть даже не на небе, а на земле: любовь, война, революция, тюрьма. Кучерская ведь об этом говорит в интервью: «Выплескивала этот распиравший меня опыт» (SFI-ru).

Всякий пишущий знает: если такое состояние еще годится для репортажа, то для чего-то поглубже — хотя бы очерка — нужна дистанция: время или расстояние. Достоевскому понадобилось 5 лет, чтобы «Сибирская тетрадь» стала «Записками из мертвого дома». Лесков писал «Мелочи архиерейской жизни» спустя как минимум 10 лет после наблюдения за их героями — и, кстати, не в самый радужный период своих отношений с православием. «Доктор Живаго» возник через 40 лет после революции. Шмелева от «Лета Господня» его детства отделяло не только время, но и эмиграция.