Выбрать главу

Писателю о православной жизни удалиться из нее некуда — если, конечно, он думает оставаться православным. В общем, это все равно что писать о собственной семье без отрыва от семейной жизни.

Не исключено, что эта невозможность дистанции — во всех смыслах — и объясняет появление коктейлей из фэнтези с проповедью или романа с житием, которые называются православной беллетристикой. «Современный патерик», конечно, изделие более высокой кухни.

Автор справляется с объективными затруднениями довольно изящно. По крайней мере выбирает самый остраняющий из возможных способов видения: иронию. В отношении «языка субкультуры», или, если угодно, «православного дискурса», этот прием может давать забавные результаты: не зря православный ежик оказался главным героем книги. Хотя, строго говоря, в пародировании школьной дидактики — а равно и в желании гарнировать ежика школьным же «озорным» фольклором — волнующе-революционного немного. Даже называть его в меню православным «фьюжном» было бы натяжкой.

«Знаете, самые доброжелательные и проницательные отзывы о книге я слышала именно от людей, далеких от Церкви. Они поймут, да и уже поняли все правильно и адекватно. Они не варятся в этом котле и видят больше», — считает Кучерская (SFI-ru).

Мне кажется, — по крайней мере, по прочтении отзывов, — что обольщаться все-таки не стоит. Они видят в книжке не меньше и не больше, чем люди церковные, просто видят по-другому и другое. Одни — «что церковь, настоящая церковь, является некоей огромной ценностью» (А. Немзер). Другие — только то, что можно увидеть через забор, — а рублевский он или церковный, это для них не столь важно: и то и другое — примеры актуального книжного тренда. «Это странное изображение параллельного, неизвестного большинству скептиков православного пространства» (С. Кваша, «Большой Город»); «человек невоцерковленный оценит уже колоритность антропологического материала. Духовные лица Кучерской похожи на пошехонцев — эксцентричные, но располагающие к себе чудаки» (Л. Данилкин, «Афиша»).

Иронию, сознательно или интуитивно применяемую автором для создания искомой дистанции, — она же заодно и защитный экран — читатель сознательно или интуитивно считывает как отчуждение. А отчуждение острее всего ранит близких — членов семьи. Не удивительно, что реакция многих церковных людей такая: «Она — принципиально чужой человек» (А. Бакулин) или «Учительница жизни» (монах Лазарь). Можно, конечно, сказать, что братья-сестры не поняли юмора, — и вообще у них с этим делом плохо. Можно, придумав для книги эпизодический персонаж по имени «Кучерская», уверять, что автор таким образом смеется над собой. Читатель может и не различать автора, персонаж и писательницу Кучерскую — но ей-то вроде следует понимать разницу? Так же как и разницу между иронией и юмором — да всякий, над кем хоть раз насмехались, знает: это совсем не то, что подшутили. Читатель может и не знать, что Аристотель в иронии видел пренебрежение, Платон — высокомерие, а Теофраст — скрытую враждебность. Но и пренебрежение, и высокомерие, и враждебность читатель в иронии всегда чувствует.

«Кто громче всех возмущается? Тот, кто испытывает личную обиду, кто узнал себя в персонажах „Патерика“, но не захотел смеяться над собой и надулся» (интервью SFI-ru).Да. Гениально все-таки Лосев заметил, что ирония — источник самоудовлетворения, и не только эстетического. С назидательными рассказами автор, конечно, шутит, но педагогику любит всерьез.

«„Патерик“ — художественное произведение. Это художественная литература, а не „картинки с натуры“», — уверяет Кучерская (SFI-ru). Пытаясь возразить, оказываешься на очень зыбкой почве, поскольку где же взять такой критерий, чтобы разграничить произведение художественное и нон-фикшн? И с терминологией проблемы — обязательно собьешься на иносказания. Можно вспомнить слова М. Гаспарова о разнице между подходом исследующим, который оставляет свой предмет неизменным, и творческим, который его видоизменяет. Где проходит граница? На уровне цели? Вряд ли: одна и та же интенция — скорее всего, «понять этих людей» — движет и историографом пугачевского бунта, и автором «Капитанской дочки». На уровне средств? Скорее. То есть нон-фикшн, как и художественная литература, может пользоваться художественными средствами, создавать художественные образы, но для нон-фикшн образ есть именно средство исследования реальности, а в литературе, наоборот, реальность — средство создания образа. То есть между словесностью, относящейся к первой реальности — жизни, — и собственно литературой (той, что создает реальность новую) разница примерно такая, как между изображением и преображением. Пытаться смешивать два этих ремесла в одном флаконе — бессмысленно и беспощадно.

«Переплетение правды и вымысла, гротеска и порой и правда невероятных, но правдивых историй размывает в восприятии читателя границу между… скажем, правдой и „художественной правдой“. А возможно, свидетельствует о ненадежности этой границы в сознании автора» (А. Правиков).

Вот в этой самой ненадежности все и дело. Вперед, читатель, вроде бы говорит автор, дай руку, идем, я покажу тебе настоящую жизнь. Но не успеваешь ты пройти с ним и двух стадий, как автор вдруг выдергивает ладошку и с тихим смешком бывает таков. А если ты на этой стадии так и задержался в недоумении — твои проблемы, это ты не догоняешь. Ах, так мы на самом деле играем! Это салки! — догоняет, наконец, запыхавшийся читатель, но тут выясняется, что автора осалить нельзя, он не играет: он в домике. Как раз поправлял лампадку, когда ты вломился, пыхтя, гогоча и стуча подметками. И так — всю дорогу. Воля ваша, на автора положительно невозможно положиться.

Он и правда боится проиграть? А чего ему бояться, удивляется читатель, когда у него свобода выбора?

Церковь имеет дело с чудом — это ее повседневная жизнь. Чудо — факт, нарушающий все законы природы. Лучший способ сказать о чуде, — засвидетельствовать факт максимально точно и безыскусно. Будь свидетелем.

У литературы другая природа и чудеса другие. Претворение воды вымысла в вино смысла. Рождение нового мира из двух престарелых понятий. Воскресение мертвого слова. Хочешь — пусть это будет твоим свидетельством. Как слово — образ Слова. Как автор — образ Автора.

Анна Голубева

Георгий Оболдуев. Стихотворения. Поэма. Данила Давыдов

Сост. А. Д. Благинина; подгот. текста И. А. Ахметьева; вступ. ст. В. Глоцера. М.: Виртуальная галерея, 2005. 608 с. Тираж 1000 экз.

Настоящее издание — третье и наиболее полное собрание стихотворений Георгия Николаевича Оболдуева (1898—1954). Первые два — давно уже раритеты 1 . При жизни поэту удалось опубликовать лишь одно «взрослое» стихотворение («Скачет босой жеребец…» — «Новый мир», 1929, № 5), не считая переводческой и «детской» поденщины.

Неудивительна историко-литературная репутация Оболдуева как максимально изолированного, изъятого из литпроцесса автора: «Судьба поэтического творчества Георгия Оболдуева беспрецедентна, оно возникло и осуществилось в полной безвестности, в глубоком литературном подполье и, посмертно, еще четверть века остается практически никому не ведомым» 2 ; «Георгий Оболдуев, пожалуй, самый непрочитанный из больших поэтов минувшего века» 3.

Немногочисленные авторы, писавшие об Оболдуеве, признают все же некоторые его литературные контакты. Впрочем, контакты эти осуществлялись с вполне маргинализованными персонажами литературной сцены, такими, как Сергей Бобров или, в другом поколении, Ян Сатуновский. Поминаемое к месту и не к месту присутствие Анны Ахматовой на похоронах Оболдуева — единственная «встреча» поэтов: «Все пошли — и я. Благинину 4 я не знаю, но она была тронута, обняла меня и поцеловала. Я заметила, что вдовы, самые безутешные, всегда видят и помнят, кто был на похоронах. Значит, и бывать надо, и письма писать надо — исполнять все. Я Оболдуева не видела живым, но вчера, глядя ему в лицо, снова поняла: смерть — это не только горе, но и торжество и благообразие» 5 . Понятно, что подобное «посмертное» знакомство может оказаться важным историко-литературным фактом (подобно присутствию Блока на похоронах Вл. Соловьева), но не в данном случае, где на уровне бытового ритуала просматривается сочувствие, фрондерское противопоставление «правильного», «человеческого» — «официозному», «советскому» — но вряд ли особое внимание поэта к поэту. В алфавитном указателе к двадцати пяти томам такого ценного издания, как исторический альманах «Минувшее», в материалах которого можно подчас обнаружить сведения о самых «затерявшихся» личностях истории отечественной культуры минувшего века, фамилии Оболдуева нет. В предисловиях Г. Айги и Л. Озерова к немецкому и советскому изданиям оболдуевских стихов, в подборках Оболдуева в столь разных антологиях, как «Строфы века» и «Самиздат века», содержатся, наряду с проверенными фактами, и мифы о поэте.