Выбрать главу

конфиденциальных записок и прочая посвященная в эти интимные тайны публика — оказываемся по ту сторону полога и тоже наблю­даем все, слушая просветительский шепот вперемешку со звуками, от которых впору отняться зрению и слуху,— пожалуй, как говорил Генрих Манн в своем «Генрихе IV», «к большой выгоде для осталь­ных органов чувств».

Вся суть рассуждений аббата нацелена на то, чтобы устранить религиозные препоны для «похоти». Любезная дама как раз подна­чивает его: «Ну, хорошо, а как же быть с религией? Она весьма решительно запрещает нам радости плотских наслаждений вне бра­ка». Часть ответа аббата передает приведенная выше цитата. Ради своей собственной чувственности он предпринимает разоблачение ре­лигиозных заповедей — однако при условии сохранения строгой сек­ретности. Здесь в сверхизощренном аргументе просветителя про­является его собственная наивность. Монолог переходит в следую­щую беседу:

— Видите ли, милая, таково мое наставление по части религии. Оно есть не что иное, как плод двадцати лет наблюдений и размышлений. Я всегда пытался отделить истину от лжи, как велит разум. Поэтому, по­лагаю я, мы должны прийти к выводу, что наслаждение, которое столь нежно связывает нас, подруга моя, является чистым и невинным. Разве та деликатная секретность, в которой мы придаемся ему, не гарантирует, что оно не оскорбляет ни Бога, ни людей? Конечно, без сохранения тайны такие развлечения могли бы вызвать невероятный скандал... В конце кон­цов, наш пример был бы способен сбить с пути наивные юные души и от­вратить их от исполнения того долга, который они имеют перед обществом...

— Но,— возражала мадам, как мне представляется, с полным пра­вом,— если наши развлечения столь невинны, во что я охотно готова пове­рить, почему мы не можем посвятить в них весь мир? Если так, то какой вред будет от того, что мы разделим золотые плоды наслаждения с нашими ближними?.. Разве не вы сами не раз говорили мне, что нет большего сча­стья для человека, чем сделать счастливыми других?

— Разумеется, я говорил это, дорогая моя,— согласился аббат.— Но это еще не означает, что мы вправе раскрывать такие тайны черни. Разве вы не знаете, что чувства этих людей достаточно грубы, чтобы злоупотре­бить тем, что представляется нам священным? Нельзя сравнивать их с теми, кто в состоянии мыслить разумно... Среди десяти тысяч людей есть ли двадцать, которые способны мыслить логически? Это причина, по которой мы вынуждены осторожно обходиться с нашими познаниями (Указ. соч. С. 113-115).

Любая власть, которую однажды вынудили заговорить, не мо­жет допустить разглашения ее профессиональных тайн. Но если толь­ко секретность обеспечена, она может быть неслыханно искренней. Здесь, высказываясь устами аббата, она набирается духу настолько, что поднимается до поистине провидческого признания, в котором проглядывает уже добрая часть теории культуры Фрейда и Райха. Но просвещенный представитель привилегированных кругов точно знает, что бы произошло, если бы каждый думал так же, как он. По этой причине пробудившееся знание господских голов хочет устано­вить для себя пределы секретности; оно предвидит социальный хаос, который бы возник, если идеологии, религиозные страхи и приспо­собленчество внезапно исчезли бы из голов большинства членов об­щества. Не имеющее никаких иллюзий, оно признает функциональ­ную необходимость иллюзии ради социального status quo. Так дей­ствует Просвещение в головах, которые постигли возникновение власти. Его осторожность и его секретность являются совершенно реалистическими. Оно обладает трезвостью, от которой захватыва­ет дух, и в этой трезвости постигает, что «золотые плоды наслажде­ния» обильно вызревают только при сохранении status quo, которое лишь немногим преподносит, словно на блюдечке, шансы владения индивидуальностью, сексуальностью и роскошью. Обнаруживая причастность к подобным тайнам прогнившей власти, Талейран полагал, что сладость жизни знал только тот, кто пожил перед революцией.

Вероятно, какое-то значение должно иметь и то, что именно падкая до наслаждений и жаждущая обучения дама простодушно (?) требует сладких плодов наслаждения для всех и напоминает о счас­тье делиться ими со всеми, тогда как реалист-аббат настаивает на сохранении тайны, на секретности до тех пор, пока «чернь» не со­зреет для такой дележки. Устами дамы, вероятно, говорит Женствен­ность, демократический принцип, эротическая щедрость — мадам Sans-Gene* в политике. Она никак не может взять в толк, что на­слаждений в мире ограниченное количество, и не понимает, почему к тому, что столь распространено, приходится добираться окольны­ми путями.

Во вступлении к своей «Зимней сказке» Генрих Гейне развива­ет тот же аргумент о щедрости и широте. Он отводит надлежащее место в системе угнетения «старой песне о самоотречении и отказе

от излишеств», которые оставля­ют на долю глупого народа власть имущие:

Я знаю мелодию, знаю и текст, И господ-авторов знаю тоже; Я знаю, они тайком пьют вино, А публично проповедуют воду.

Здесь собраны воедино не­сколько мотивов: «критика тек­ста», аргумент против личности, изощренная победа над изощрен­ностью. В итоге достигается воо­душевляющий поворот от элитар­ной программы господского ци­низма к популярной песенке:

В этом мире растет достаточно хлеба Для всех детей человеческих. И розы, и мирты, красота и наслаждение, И сладкого гороха ничуть не меньше.

Да, сладкий горошек для каждого — Стручки того и гляди лопнут! А небо мы оставляем Ангелам и воробьям.

В поэтическом универсализме Гейне дается адекватный от­вет классического Просвещения на проповеди христианства: оно ловит христианство на слове в знании, не желая полагаться на неопределенности веры. Просвещение застает врасплох религию, относясь к ее этическим принципам серьезнее, чем она сама. По­тому лозунги Французской революции сияют на заре современ­ной эпохи как христианнейшее отвержение христианства. Непре­взойденно разумные и гуманистические достижения великих ре­лигий — вот то, что позволяет постоянно возрождать их, обращаясь к их истокам. Все формы критики, отвергающей рели­гию, стоит им заметить это, считают своим долгом осторожно относиться к религиозным феноменам. Представители психоло­гии бессознательного выяснили, что иллюзия оказывает свое вли­яние не только на те представления, которые желанны для рели­гиозных людей, но и на отрицание религии вообще. Религию мож­но было бы причислять к тем «иллюзиям», которые имеют будущность в лагере Просвещения, потому что полностью спра­виться с ними не может ни чисто негативная критика, ни разоча­рование в них. Вероятно, религия и в самом деле представляет собой неизлечимый «онтологический психоз» (Рикер), и фурии ниспровергающей критики неизбежно выбьются из сил от того, что ниспровергнутое вечно возвращается.

III. Критика метафизической видимости

И в первой, и во второй критике мы наблюдали одну и ту же схему действий Просвещения: самоограничение разума, сопровождаемое несколькими взглядами через границу, причем «небольшое сообще­ние между пограничными областями» оказывается позволительным при условии, что будут обеспечены приватные гарантии «секретнос­ти». В критике метафизики все происходит, в принципе, точно так же; она не может дать ничего большего, кроме указания человечес­кому разуму на его собственные границы. Она исходит из того сооб­ражения, что человеческий разум способен ставить метафизические вопросы, но не способен убедительно решать их собственными си­лами. Великое просветительское достижение Канта состоит в том, что он показал: разум надежно функционирует только в условиях опытного познания *. Со всем, что выходит за пределы опыта, разу­му приходится биться впустую, и это соответствует его природе. В сущности его заложено желать большего, чем он может достичь. Поэтому после логической критики оказываются бесплодны тезисы о предметах, лежащих за пределами эмпирии. Правда, главные мета­физические идеи Бога, души, универсума упорно навязывают себя мышлению, однако при тех средствах, которыми располагает мыш­ление, убедительно судить о них невозможно. Перспектива остава­лась бы, если бы эти идеи были эмпирическими; но поскольку они не таковы, у разума нет никакой надежды когда-либо «окончательно разделаться» с этими темами. Аппарат разума устроен так, что ria-зум стремится вникать в эти проблемы, однако не способен возвра­щаться в «посюсторонний мир» после таких экспедиций с ясными и однозначными ответами. Разум остается как бы за некой решеткой, полагая, что при взгляде сквозь нее он обретает метафизическое ви­дение; однако то, что поначалу кажется ему при этом «познанием», в свете критики оказывается самообманом. В известной степени он вынужден тешиться иллюзиями, которые создает себе в виде мета­физических идей. Познав в конечном итоге свои собственные пре­делы, постигнув, что его затеи с расширением границ напрасны, он видит тщету своих собственных усилий. Так в современной форме звучит старая мысль: «Я знаю, что я ничего не знаю». Это знание конкретно означает только знание о границах знания. Тот же, кто и теперь пускается в метафизические спекуляции, разоблачается как нарушитель границ, как «нищий, обуреваемый неутолимой страс­тью к недостижимому».