Важнейшим фактором, заставившим меня прийти к такому выводу, был фактор времени. За исключением Паулы Анны Бруннер, время гибели которой так и не было точно установлено, все остальные были убиты ночью. И у меня не было оснований предполагать, что разыскиваемый мною преступник столь решительно изменил modus operandi. Тело было обнаружено, когда часы пробили три, а значит, убийство было совершено практически в середине дня. Вторым возникал вопрос о том, где было найдено тело. Даже я, человек, не очень хорошо знакомый с географией Кенигсберга, понимал, что Штуртенштрассе — одна из самых оживленных улиц города, ведущая к рыбному рынку. Все остальные убийства совершались в местах уединенных и глухих. И вновь с единственным исключением — Паулу Анну Бруннер убили в общественном парке, правда, безлюдном. Неужели убийца, за которым я охотился, пошел на такой бессмысленный риск, совершая преступление на Штуртенштрассе, где его легко могли заметить и узнать?
— У вас есть какие-либо предположения относительно того, кем является жертва? — спросил я, повернувшись к солдату. — Или того, что послужило причиной смерти?
Он отрицательно покачал головой.
— Это мужчина, сударь, но мы близко к нему не подходили. Нам приказано ни к чему не прикасаться, если найдем труп.
Я отвернулся, удовлетворившись его ответом.
— Направляясь домой, вы ведь проезжаете по Штуртенштрассе, Иоганн?
— Да, сударь, проезжаю, — ответил он.
— С вашего позволения, — обратился я к профессору Канту, — я отправлюсь с вами в экипаже. Иоганн высадит меня в месте назначения.
Кант ничего не ответил и только молча облокотился на мою руку, когда мы выходили из комнаты. Во дворе случилось нечто неожиданное. Когда я помогал профессору сесть в карету, он внезапно схватил меня за рукав и притянул меня так близко к себе, что полями шляпы ударил меня по лбу.
— Неужели вы не понимаете? — прошипел он хриплым шепотом. — Я… я теряю контроль.
— Контроль, сударь? — переспросил я, озадаченный его словами. — Что вы имеете в виду?
Вместо ответа он погрузился в гробовое молчание. Иоганн запрыгнул в карету с тяжелым шерстяным пледом в руках и накрыл им колени хозяина. Кант, казалось, полностью отключился и взирал на меня как человек, увидевший призрака. Тот факт, что я в очередной раз, по его мнению, не сумел понять того, что обязан был понять, поверг его в глубочайшую депрессию.
— Его что-то испугало, сударь, — прошептал Иоганн.
— Давайте побыстрее отвезем его домой, Иоганн, — предложил я, лакей тем временем готовился сесть на козлы. — Я потом дойду до Штуртенштрассе пешком.
Я уселся на скамейку напротив Канта и, когда экипаж тронулся, не знал, говорить ли мне с профессором, чтобы успокоить его, или все-таки лучше сохранять молчание. Создавалось впечатление, что я нахожусь в комнате, предназначенной для бальзамирования, рядом с трупом умершего египтянина, которого предстояло мумифицировать. Профессор пребывал в состоянии полного оцепенения. За все время нашей поездки Кант не произнес ни единого звука. Подъехав к воротам, Иоганн спрыгнул на землю, привязал лошадь, и мы вместе помогли Канту выйти, а затем по садовой тропинке довели его до дверей дома.
— У него лихорадка, — прошептал Иоганн поверх поникшей головы профессора.
Канту отказали ноги, они, словно тряпичные, тащились за ним, а носки туфель цеплялись за плиты, которыми была вымощена тропинка.
— Давайте положим его в постель, — предложил я.
Кант был явно болен. Лицо его побледнело, дышал он тяжело. Создавалось впечатление, что силы оставили его, а жизненная энергия полностью иссякла.
Мы провели его по прихожей, а затем буквально внесли по лестнице на второй этаж в его кабинет. Иоганн — настоящий силач, и, конечно, без него мне было бы трудно справиться. Кроме Канта, ему еще пришлось тащить большой и тяжелый фонарь. При других, более благоприятных обстоятельствах то, что мне было дозволено войти в sancta sanctorum профессора Канта, в его личный кабинет, соединенный со спальней, стало бы поводом для ни с чем не сравнимого восторга. Ни один из его друзей и биографов не удостаивался подобной привилегии. Несмотря на то что все мои усилия и внимание были сконцентрированы на том, чтобы с ним ничего не случилось, я не смог не бросить несколько любопытных взглядов вокруг. Комната была намного меньше, чем я предполагал. Точнее всего ее можно было бы назвать «монашеской кельей». У одной стены стояла узкая кровать, у другой — комод, а у третьей — крошечный письменный стол и стул. Четвертую стену практически полностью занимало окошко, напоминавшее длинную бойницу и выходившее на палисадник за домом. Все здесь производило впечатление здорового, разумного и в высшей степени функционального, и я был почти до слез тронут при мысли, что многие монументальные труды, включая его последний, еще сокрытый от всех трактат, писались Кантом за этим столом.