Выбрать главу

Люблинский не нуждался ни в предупреждениях, ни в угрозах.

— У меня такое же лицо, как и год назад, — произнес он с возмущением в голосе, приближаясь к свету. Казалось, он почти гордится тем надругательствам, которое совершила над ним Природа. — Анна пообещала, что дьявол прекратит мои страдания. Поэтому он и оставил коготь.

Я изо всех сил старался сохранять спокойствие.

— Значит, вы все-таки его видели, не так ли?

Люблинский ничего не ответил и весь сжался.

— Не ухудшайте свое положение, — предупредил я. — Опишите этот… коготь.

— Нечто длинное, напоминающее заостренную кость, — произнес он наконец. — Коготь Люцифера. Он обладает огромной силой. Поэтому она извлекла его из тела.

— Силой, Люблинский? Какую силу вы имеете в виду?

— Исцелять… Убивать, сударь. Она сказала, что сможет вылечить мое лицо с помощью адского когтя. Потому что в нем была часть жизни мертвеца. Он был жертвой. Он умер ради моего исцеления.

Я откинулся на спинку кресла, а Люблинский склонился над столом; его муки перешли в гнев и озлобление.

— Посмотрите на меня, сударь. Просто посмотрите на мое проклятое лицо! — крикнул он. — Вы бы разве поступили по-другому?

Я уже не в первый раз взглянул на опустошения, которые болезнь произвела на его лице, изо всех сил стараясь не давать волю состраданию.

— Ваше лицо чудовищным образом изуродовано, — холодно произнес я. — Должен ли я понимать вас так, что вы больше ни разу не встречались с этой добросердечной женщиной?

Люблинский опустил глаза;

— Вы сами знаете ответ, герр поверенный.

— И что она сделала, чтобы помочь вам?

— То самое, сударь. То самое и сделала. — Люблинский прикоснулся к черной дыре палевой щеке. Его голос дрожал от гнева. — Она колола мне лицо «дьявольским когтем».

— Значит, у вас на щеке не рана, полученная на дуэли? — заключил я, бросив взгляд на Коха.

— Никаким клинком такого не сделаешь. Такое способна совершить только настоящая ведьма, — ответил он шепотом, тяжело опускаясь на скамью и стараясь казаться меньше, чем он был на самом деле.

— И сколько времени это продолжается?

— С первого убийства, сударь.

— Значит, коготь все еще у упомянутой вами женщины?

— Да, сударь.

— Когда вы видели ее в последний раз?

Люблинский отвернулся от меня и уставился на стену.

— Вчера, сударь, — прошептал он через несколько мгновений.

Я сразу же понял, что он имеет в виду.

— Позавчера было совершено еще одно убийство. Вы встречались с ней всякий раз, как погибала очередная невинная жертва. Верно?

Люблинский сжал кулаки и повернулся ко мне.

— С каждым новым убийством коготь приобретал все большую силу. И я еще на шаг приближался к исцелению. По крайней мере так она мне говорила.

Я взглянул ему прямо в глаза и на сей раз не стал скрывать своего отвращения. Оспа изуродовала душу этого человека не меньше, чем его некогда красивое лицо.

— Почему вы мне все это рассказываете? — спросил я.

Люблинский нервно заерзал на скамье.

— Что вы имеете в виду, сударь?

— Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Ни одного слова из того, что вы сейчас говорите, вы не написали в своем донесении. Вы ничего не сообщили ни поверенному Рункену, ни профессору Канту. И все-таки решили поделиться со мной. Сейчас! Вы ведь знаете, что она лгала вам, не так ли? И теперь выдаете ее мне, таким образом решив отомстить? Вы хотите, чтобы Анну Ростову схватили и наказали, потому что она одурачила вас. Верно?

Он молчал.

— Что случилось с Копкой? — продолжил я. — Где он был, когда нашли другие трупы?

Люблинский вытер нос рукавом.

— Он дезертировал, сударь.

— И с какой стати ему пришло в голову дезертировать? — спросил я удивленно.

— Не знаю, сударь. Он просто сбежал. Больше я ничего не знаю, — ответил Люблинский, уставившись куда-то вдаль поверх моей головы. Лицо его превратилось в мрачную маску мести, подобную тем, которые носят исполнители ролей демонов в карнавалах на масленицу.

— Превосходно! — воскликнул я, вскакивая. — А теперь вы проводите нас к той женщине. И без всякого промедления. Идемте, Кох.

Сев в экипаж, мы ехали в полном молчании по адресу, который Люблинский дал кучеру. Каждый пребывал в глухо запертой темнице собственных мыслей. Я был не в состоянии смотреть на человека, в полумраке сидевшего передо мной, без сильнейшего чувства физического отвращения. Из всех жертв прискорбных событий, совершившихся в Кенигсберге и которым еще суждено было совершиться, Антон Теодор Люблинский вызывал во мне самую острую жалость.