– Ежели бы в этом изящном кордовском инструменте героический склад сочетался с моральным поучением, изысканность стиля – с важностью предмета, блеск стиха и тонкость идей – с надлежащей материей, тогда бы корпус его следовало сделать не то что из слоновой кости, но из драгоценного брильянта.
Затем взяла она итальянский ребек [314], столь сладкозвучный, что, когда провели по нему смычком, раздалась словно бы небесная музыка – правда, для пасторального и верного ребек этот казался несколько манерным. Тут же рядом лежали две лютни [315], настроенные на один лад, – ну, прямо два брата.
– Эти, – сказала нимфа, – арагонцы, и потому серьезны. Самый строгий Катон не найдет в них и нотки легкомысленной. В трехстишиях они – первые в мире, но в четверостишиях не поставлю их и на пятое места.
Следующей была дивная кифара изумительного устройства, с чудесным замыслом, и хоть лежала она ниже другой, не уступала той в отделке материала, также в изобретательности та не превосходила ее. И душа всех инструментов молвила:
– Когда б Ариосто заботился о моральных аллегориях столько же, сколько Гомер, он, право же, был бы не ниже.
Громко звучал и многих раздражал инструмент, слаженный из тростника и воска. Разнозвучием он походил на орган и сделан был из камышей Сиринги [316], собранных на плодовитейшей веге [317]. Камышовые трубы гремели от ветров успеха, но гостей этот успех не покорил, и тогда поэтическая красавица заметила:
– Знайте, что инструмент сей в те грубоватые времена слушали охотно и так любили, что он полонил все театры Испании.
Тут она сняла со стены гитару слоновой кости, белее самого снега, но такую холодную, что у нимфы вмиг озябли пальцы и ей пришлось инструмент отложить.
– В этих стихах Петрарки, – молвила она, – соединены две крайности – ледяная холодность с любовным пламенем.
И она повесила гитару рядом с двумя другими очень схожими, о которых сказала:
– А эти редко снимают и еще реже им внимают.
И по секрету призналась, что это инструменты Данте Алигьери и испанца Боскана. Но вот среди всех этих благородных инструментов они увидели плутовские кастаньеты, чем были прямо-таки возмущены.
– Не удивляйтесь, – сказала нимфа, – они весьма утешны, ими умерял свои страдания Марика [318] в лазарете.
Невыразимо приятную мелодию фольи [319] сыграла она на изысканной лире, которая всем очень понравилась.
– Достаточно сказать, – молвила она, – что это лира португальская, нежная и сладостная, она тихо шепчет: «Я – Камоэнс».
С немалым удовольствием увидели они волынку, и нимфа искусно вдохнула в нее жизнь, немного, правда, повредив своей красоте [320].
– Да, верно, – сказала она, – волынка сия принадлежала княжеской музе [321], и под звуки ее обычно плясал Хила в Иванову ночь.
С отвращением глянули они на итальянскую теорбу, всю испачканную грязью, – казалось, ее только вытащили из болота; целомудренная нимфа, не решаясь к ней прикоснуться, а тем паче, играть, сказала:
– Как жаль, что изящный сей инструмент Марино [322] упал в столь непристойную грязь.
В темном углу лежала великолепная, искусно отделанная лютня [323], но и во тьме она испускала яркие лучи, огнем горели на ней дорогие самоцветы.
– Эта лютня, – заметила нимфа, – звучала так прекрасно, что даже короли изволили ее слушать. И, хотя не вышла в свет, сияет она ярким светом, и о ней можно сказать: «То восходит заря».
Увидели они там изящный инструмент, увенчанный лаврами самого Аполлона [324], хотя кое-кто этому не верил. Послушали сладкозвучную цевницу – однако у музы, игравшей на ней, был канцер [325], и оттого она в каждом аккорде путала голоса. Громко прозвучала лира-медиана [326], хоть и средней величины, но в сатирическом тоне превосходная и в латинизирующих оборотах понятная. Послушали и инструмент Феликса [327], но не могли понять, не стихи ли его проза, и не проза ли его стихи. В одном углу заметили груду инструментов, новешеньких, только отделанных, но уже заброшенных и покрытых пылью. Критило с удивлением спросил:
– О, великая королева Парнаса, почему они тебе нелюбы?
А она в ответ:
– Потому что любовные; стишки эти нарасхват, всем охота чтобы полегче, лишь немногие подражают Гомеру и Вергилию в стихах серьезных и героических.
– Как на мой взгляд, – сказал Критило, – Гораций не столько пользы, сколько вреда принес поэтам, настращав их строгими предписаниями.
– Даже не в том дело, – ответила слава певцов, – большинство ведь знает лишь испанский и «Науки» даже не понимает [328], – а в том, что для великих дел надобны таланты-гиганты. Таков, например, Тассо, наш христианский Вергилий, также и потому, что шагу не ступит без ангелов да чудес.
В почетном ряду зияло одно пустое место; заметив его, Критило спросил:
– Наверно, отсюда украден ценный инструмент?
– Нет, просто это место предназначено для одного из новых.
– Неужели, – сказал Критило, – это тот, кого я знаю и считаю хорошим поэтом, не потому что он – мой друг, нет, он мой друг, потому что хорош [329].
Дольше задерживаться здесь они не могли. Возраст торопил, и пришлось им оставить эту первую залу поэтического Парнаса, благоухающего, как райский сад. Позвало их Время в другую залу, еще просторней, – конца краю не видно. Туда их ввела Память, и они узрели там другую, весьма странного вида, нимфу – половина лица была у ней в морщинах, как у древней старухи, половина – свежая, гладкая, как у юной девы. Созерцала она двумя этими ликами прошлое и настоящее, препоручая грядущее Провидению. Критило, лишь увидел ее, сказал:
– Это разумница История.
И крылатый муж подтвердил:
– Да, она – наставница жизни, жизнь славы, слава истины и истина событий.
Была она окружена мужчинами и женщинами; на одних ярлыки знаменитых, на других – подлых, были тут великие и малые, храбрецы и трусы, хитрецы и простаки, ученые и невежды, герои и мерзавцы, великаны и карлики – нашлись бы любые крайности. В руке нимфа держала пук перьев, каждое было чудодейственное, – вот дала она одно-единственное перо кому-то из окружавших ее, и он взлетел ввысь, воспарил до двух колюров [330]. Из перьев сочилась жидкость, дававшая жизнь – и даже на века – славным делам, чтобы никогда не старели. Нимфа оделяла перьями весьма осмотрительно – никто не получал то, которое хотел; таково было требование Истины и Честности. Друзья наши заметили, как некая важная персона предлагала за перо крупную сумму, а нимфа, мало того, что не дала перо, еще дала по рукам, приговаривая, – эти, мол, сочинения лишь тогда хороши, когда свободны, на наемных перьях в вечность не улетишь. Ей заметили, что лучше бы дать, не то ее самое покроют позором.
– Ну нет, – ответила Вечная История, – это им не удастся. Пусть сегодня мои свидетельства похерят, лет через сто им поверят.
Из этой же предосторожности она никому не давала пера раньше, как через полсотни лет после смерти, и каждому мертвому давала перо живое; так что ни коварный Тиберий, ни бессердечный Нерон не укрылись от неподкупного Тацитова пера. Вот нимфа вытащила перо получше, дабы некий большой писатель написал о великом государе, но, заметив, что перо слегка позолочено, в гневе отшвырнула его, хотя оно же писало прежде многие весьма стоющие произведения.
– Поверьте, – сказала нимфа, – золотое перо всегда пишет с ошибками.
314
Ребек, смычковый трехструнный инструмент, заимствованный в средние века у арабов; вначале им пользовались менестрели, затем он сохранился в крестьянском быту, почему и назван здесь как символ знаменитой в свое время пасторали «Верный Пастух» итальянского поэта Баттисты Гварини (1538 – 1612).
315
Имеются в виду два брата, арагонские поэты Леонардо де Архенсола: Бартоломе (1562 – 1631) и Луперсио (1559 – 1613). Оба были приверженцами классических форм поэзии и получили прозвания «испанских Горациев».
316
317
320
Намек на рассказ об Афине, которая, изобретя флейту, стала на ней играть, но когда ей заметили, что надувающиеся щеки портят ее красоту, богиня в гневе отбросила флейту.
321
Полагают, что Грасиан имеет в виду Франсиско де Борха, князя де Эскилаче (1581 – 1658), одного из видных поэтов классического направления. Писал также романсы в народном духе, в которых выведен некий Хила.
322
323
Этот образ относится к лирику и драматургу Антонио де Мендоса (1590 – 1644), другу Грасиана, пользовавшемуся успехом при дворе Филиппа IV. «То восходит заря» – строка из романса Мендосы.
324
Скорее всего, речь идет о поэте Фернандо де Эррера (ок. 1534 – 1597), которого современники прозвали «божественным»; сам Грасиан в своем трактате об остроумии, однако, отозвался о нем критически («Остроумие», LXIII).
325
Намек на поэта Херонимо Кансер-и-Веласко (ок. 1600 – ок. 1655). Его главное произведение – бурлескная поэма «Юность Сида».
326
Очевидно, о поэзии графа де Вильямедиана. Хуан де Таксис-и-Перальта, граф де Вильямедиана (1580 – 1622) – один из виднейших поэтов культистской школы, был автором язвительных сатир против фаворитов и вельмож. Влюбленный в королеву, он вызвал ревность Филиппа IV и был убит подосланными убийцами.
327
Здесь – отзыв о поэзии Ортенсио Феликса де Парависино-и-Артеага (1580 – 1633), проповедника и поэта-гонгориста, приверженца «темного» стиля.
329
330