Выбрать главу

Однако эта общинная реальность идеальна, она переживается как ностальгия морального порядка и память души, когда мир Ростовых, родной и милый мир дворянских усадеб с его патриархальными крестьянами начинает превращаться в нечто подобное тому, что полвека спустя Чехов, в совершенно иной тональности, символизирует в образе «вишневого сада». Этой особенностью исторического момента и духовного настроя обусловлен и тон социальной и семейной идиллии, усиливающий неповторимую прелесть «Войны и мира» и покрывающий легкой лирической рябью ее эпическую гладь. И все-таки «Война и мир» не только психоэпопея, в которой под мощным нравственным напором в сущности христианского стремления к человеческой солидарности и внутренней свободе личности осуществляется слитное единство телесной пластики и духовной глубины. «Война и мир» и нечто большее. «Война и мир» – это и философия, вернее, она пронизана того рода философией, которая оказала формирующее воздействие на весь русский роман как ни на один из европейских романов. «Война и мир» – это философия истории.

«Война и мир» – все это вместе. Эта сложность и многогранность внутренних мотивов обусловила ее аномальную структуру по сравнению с традиционным, особенно историческим романом, – структуру туманности без единого центра и четких границ. Структуру, соответствующую толстовскому человеку, вечному страннику, постоянно себя взыскующему, мучительно ищущему этическое место с другими и среди других. И время, в котором живет толстовский человек, – внутреннее время, текущее однородно и плавно, потрясаемое и прерываемое только пронзающими озарениями смерти.

По всем этим соображениям «Война и мир» нечто большее, чем исторический роман. Толстой имел все основания отвергать это определение. Тонкие суждения об этом романе высказали такие внимательные и восхищенные читатели, как Тургенев и Леонтьев, не признававшие в нем подлинной историчности. «Война и мир» скорее историко-космический роман, где общественная и частная жизнь, народы и индивиды подчиняются более универсальному и живому ритму природной и божественной стихии, который властно и мерно отбивает такт бытия. Такое метаисторическое понимание низводит историю с ее традиционно центрального положения, фамильярно растворяя ее в микрокосмосе быта.

С приходом Достоевского «исторический роман» в России будет подвергнут еще более революционной метаморфозе. Достоевский – еще одно настоящее «зеркало русской революции», отражающее и противоречия самих революционеров, а не только противоречия масс. Достоевский создал новый тип исторического романа, в котором сливает историю прошлого с историей будущего, угадав ее метафизическое сплетение в смятенном настоящем своего времени и своего духа. Толстой не живет в горизонтальном измерении исторического времени: будущее у него – утопическая вертикаль нравственного искания, а прошлое – это вечное настоящее настроения души и ностальгии сердца. С двух разных точек зрения и посредством двух разных повествовательных структур Толстой и Достоевский ставят под вопрос ограниченно-успокоительные схемы западноевропейской историографии. В этом неумирающая новизна этих писателей и русской культуры вообще.

Прежде, чем закончить, я хотел бы коснуться эстетических взглядов Толстого. Это, разумеется, только немногие замечания по такой обширной теме. Было бы ошибочным и неверным принимать толстовские филиппики против современного искусства в догматическом плане, чтобы отвергнуть их как абсурд или превознести как истину. Прежде всего не следует забывать, что отвергание Толстым современного искусства органически входит в его религиозную концепцию искусства. С точки зрения этой концепции, Толстой с убедительной силой вскрывает, как постепенное, начиная с Ренессанса, раскрепощение искусства ведет к тому, что оно покидает религиозно-общинный дух предшествующих слитно-органических эпох, превращаясь в своего рода эстетствующую религию Прекрасного, которая, будучи идолопоклонством, является еще и уделом социально-привилегированного меньшинства. Эстетические взгляды Толстого можно сблизить, с одной стороны, со взглядами Шиллера, с другой – со взглядами Кьеркегора. Толстой не отрицает искусства как такового, он отвергает искусство, которое Шиллер называет «сентиментальным», то есть интеллектуальное, опосредованное, индивидуалистическое, и принимает искусство «наивное», в терминах Шиллера, то есть непосредственное, спонтанное, общинное. Как и Кьеркегор, хотя и с меньшей утонченностью и в другой понятийной системе, Толстой противопоставляет эстетический момент моменту этическому и преодолевает демонизм первого актом религиозного «выбора» второго. Можно сказать, что от Толстого ускользает перевернутая негативная религиозность, зашифрованная и богохульная, присущая большой части современной поэзии. Можно еще добавить, что Толстой выступал против декаданса в искусстве как раз накануне рождения в России символизма – новой художественно-поэтической культуры, остающейся в пределах модернистской культуры и отличающейся богатством религиозных мотивов и духом общинности, не изменяя при этом своему аристократизму.