– А разве твой отец не был в бреду, когда пытался открыть часы?
– Нет, в эту минуту он был в полном сознании.
Миссис Кленнэм покачала головой, но выражалось ли этим участие к покойному или недоверие к словам сына – было не совсем ясно.
– По смерти отца я сам открыл их, думая, нет ли там какой-нибудь записки. Но там оказался только шелковый лоскуток, вышитый бисером, который вы, без сомнения, нашли между двумя крышками.
Миссис Кленнэм кивнула в знак согласия, затем сказала:
– Сегодня ни слова больше о делах. – Потом обернулась и прибавила: – Эффри, девять часов.
В ответ на это заявление старуха сняла все со столика, вышла из комнаты и живо вернулась с подносом, на котором стояло блюдо сухариков и свежий, пухлый, белый, симметричной формы кусок масла. Старик, стоявший у дверей в течение всего разговора и смотревший на мать, как смотрел раньше на сына, ушел и после долгого отсутствия тоже вернулся с подносом, на котором стояла начатая бутылка портвейна (по-видимому, он ходил за ней в погреб, так как сильно запыхался), лимон, сахарница с сахаром и ящичек с пряностями. Из этих материалов он изготовил с помощью чайника большой стакан горячей ароматной смеси, отвешивая и отмеривая все с аптекарской точностью. В эту смесь миссис Кленнэм макала сухарики и кушала, между тем как Эффри намазывала другую порцию сухариков маслом. Когда немощная женщина съела все сухарики и выпила всю смесь, оба подноса были унесены, а книги, свеча, носовой платок, часы и очки снова появились на столе. Затем она надела очки и прочла вслух суровым, жестким, гневным голосом несколько страниц из книги, умоляя, чтобы враги ее (по тону и манере чтения видно было, что это именно ее враги) очутились на острие меча, были пожраны огнем, поражены чумой и проказой, чтобы кости их превратились в прах и чтобы они были истреблены все до единого. Пока она читала, годы, прожитые ее сыном, точно отпадали и расплывались, как сонные грезы, и прежний мрачный ужас, напутствовавший его ко сну в дни невинного детства, снова навис над ним.
Она закрыла книгу и некоторое время сидела, прикрыв лицо рукой. То же сделал старик, сохранявший все время одну и ту же позу; то же, по всей вероятности, сделала старуха в темном углу. Затем больная собралась спать.
– Покойной ночи, Артур. Эффри позаботится о тебе. Дотронься, только не жми: моя рука очень чувствительна.
Он дотронулся до шерстяной повязки на ее руке (будь его мать окована медью, это не создало бы большей преграды между ними) и пошел вниз за стариком и старухой.
Последняя спросила его, когда они остались одни в мрачной столовой, не хочет ли он поужинать.
– Нет, Эффри, не хочу.
– А то я подам, – сказала Эффри. – В кладовой для нее куропатка назавтра, первая в нынешнем году; если хотите, я сейчас зажарю.
– Нет, я недавно обедал и не хочу есть.
– Так не хотите ли выпить чего-нибудь, Артур? – настаивала старуха. – У нее есть портвейн. Хотите, я подам. Скажу Иеремии, что вы велели подать.
Нет, он и этого не хотел.
– Если они запугали меня до смерти, – сказала старуха шепотом, наклонившись к нему, – так вам-то вовсе нечего пугаться. Половина состояния – ваша, вы знаете?
– Да, да.
– Так зачем же вам-то поддаваться страху? Ведь вы умный, Артур?
Он кивнул, видя, что ей хочется получить утвердительный ответ.
– Так не поддавайтесь им. Она ужасно умна, и только умный посмеет сказать ей слово. Он тоже умен. О, он тоже умен, он и ее пробирает, когда захочет!
– Ваш муж?
– Разумеется. Я трясусь как лист, когда он начинает ее пробирать. Мой муж, Иеремия Флинтуинч, одолеет даже вашу мать. Он ли не умен после этого?
Его шаркающие шаги, раздавшиеся в эту минуту, заставили ее отскочить в противоположный угол комнаты. Эта рослая, дюжая, мускулистая женщина, которая в молодости могла бы записаться в гвардию, не возбудив ни малейшего подозрения, дрожала перед маленьким старичком с острыми глазками.
– Ну, Эффри, – сказал он, – ну, жена, что ж ты, а? Не можешь найти для мистера Артура что-нибудь перехватить?
Мистер Артур повторил, что не желает ничего перехватить.
– Очень хорошо, – сказал старик, – сделай же ему постель. Да пошевеливайся! – Его шея была так искривлена, что концы белого галстука постоянно болтались под ухом; его одутловатое лицо было багрово от тех усилий, с какими он старался подавить свою природную грубость и энергию. Вообще он походил на человека, который вздумал повеситься, да так и остался в петле, полузадохнувшись после того, как чья-то рука вовремя перерезала веревку.