Рассмотрим эти зависимости в русских революциях. В Смуте начала XVII в. прослеживается детерминистская связь между резким снижением, вследствие природных катаклизмов, уровня жизни народных масс и их революционной активностью. Но уже о революции 1917 г. сказать что-нибудь подобное затруднительно, или же это придется делать с многочисленными оговорками. Снижение уровня жизни вследствие войны, причем отнюдь не драматическое, затронуло преимущественно крупные города, но не крестьянское большинство России, которое даже выгадало от войны в связи с ростом цен на продовольствие. В данном случае аграрный характер России оказался преимуществом в сравнении с урбанизированными странами Западной Европы. В более широком смысле, Россия в I мировой войне выглядела нисколько не хуже других ее участников, а по ряду важных показателей даже лучше. Но вот русское общество находилось в крайне скверной морально-психологической форме.
Хотя запалом массовых беспорядков, переросших в Февральскую революцию, послужили продовольственные трудности, несравенно более важным фактором оказалась массовая невротизация и психотизация русского общества, морально подготовленного к выступлению против скомпрометированной в его глазах власти. Ведь угрозы голода в столице не было, а с точки зрения последовавшей год спустя гражданской войны, Петроград вообще переживал лукуллов пир. «В любом случае, имеющиеся статистические данные никак не указывают на угрозу голода; возможны были лишь продовольственные трудности в результате неурядиц с заготовками»[250].
Продовольственную проблему можно сравнить со спичкой, массовую невротизацию и психотизацию – с сухим хворостом. Без хвороста спичка бы погасла, но трагизм революционной ситуации в том, что ежели хворост высох, то спичка всегда найдется. Если не спичка, то зажигалка или молния.
Очень похоже выглядело и развитие современной русской революции. Знаменитый образ «пустых прилавков» 1990-1991 гг., конечно же, не означал голода или чего-то даже близко похожего. Более того, потребление продуктов питания вряд ли уменьшилось в сравнении с предшествующим периодом. Камень преткновения составляла не ситуация-как-она-есть, а ее восприятие. В полном соответствии с социологической теоремой У.А.Томаса[251], ситуация, отюдь не бывшая катастрофой, воспринималась массовым сознанием как катастрофическая.
Почему сформировалось именно такое, а не иное видение ситуации – вопрос, требующий отдельного обстоятельного обсуждения. Но во всех русских революциях очевидно одно: в формировании катастрофического видения ситуации и его индоктринации в массовое сознание решающая роль принадлежала элитным группировкам, вступавшим в прямую или косвенную коалицию с народными массами и использовавшим их для атаки на государственную власть. Такая линия поведения культурной и масс-медийной элиты памятна всем, на чьих глазах разрушался Советский Союз; обширная историография убедительно реконструировала подстрекательскую роль элитных кругов в подготовке Февральской революции 1917 г.; аналогичный стиль прослеживается и в революционной динамике начала XVII в.
Тем самым русская история блестящее подтверждает положение теории революций о предательстве и дезертирстве элит как ключевом элементе в причинной цепи событий, ведущих к революции. В то время как «государства, пользующиеся поддержкой сплоченной элиты, в целом неуязвимы для революций снизу»[252].
Зато популярная в историографии идея о драматическом ухудшении жизненных условий как структурном условии революционной динамики не находит обязательного подтверждения или, по крайней мере, требует дифференцированного рассмотрения. Социальный кризис и снижение жизненных стандартов связаны с революционной динамикой скорее сильными и слабыми корреляцими, чем жесткими детеминистскими связями.
В протяженной предреволюционной ретроспективе русским революциям предшествовал не упадок и кризис, а длительный экономический подъем, социальное благополучие (по скромным российским меркам, разумеется) и политическая стабильность (последняя – не всегда). Например, Ливонской войне и опричнине Ивана IV, втянувшим страну в воронку Смутного времени, предшествовало без малого полвека экономического роста.
У двух последующих революцией сюжетная линия оказалась еще более интригующей. В Великой русской революции начала XX в. восходящая социоэкономическая тенденция не просто предшествовала революционной ситуации, она была частью этой ситуации, провоцировала и питала ее. Успешное советское развитие 50-70-х годов прошлого века и накопление социального жирка в годы брежневского «застоя» сочеталось с политической стабильностью, которой, в общем, не было в начале XX в. Таким образом, общий психологический фон и важную причину двух последних русских революций составил вовсе не тяжелый социальный кризис, а революция ожиданий. Именно рост ожиданий и сделал непереносимыми те, в общем, отнюдь не катастрофические социальные и материальные трудности, которые проявились на рубеже 1916 и 1917 гг., в 1990-1991 гг. На фоне вызванных революциями подлинных социальных катастроф предшествующие им кризисы выглядят сущей безделицей.