Неуверенность? Что ж, те, «кто уверен в своих силах, обычно не распинаются, подобно “единороссам”, о том, как долго они намерены оставаться у руля страны – десять, двадцать или пятьдесят лет»[272]. Однако речь идет о чувстве, более сильном, чем неуверенность, о страхе и даже о тихой панике[273].
Конечно, подобный психический модус можно объяснить интеллектуальной дезориентацией и оптической иллюзией. Как говорится, у страха глаза велики. Но в том то и дело, что психическое состояние представляет не отражение реальности, оно и есть реальность, причем более важная, чем материальная реальность, не зависящая от наших ощущений и нашего сознания. Опыт революций, и русских в особенности, со всей очевидностью свидетельствует о первостепенном, ключевом значении психологического фактора в их возникновении.
Психологическое состояние современной России хорошо улавливается хайдеггеровской оппозицией страха и тревоги. Если страх имеет своим предметом конкретную вещь или феномен мира, то тревога вызывается угрозой самому существованию, т.е. связана с ничто (Nichts). В социальном плане страх связан с вещами, находящимися внутри опыта конкретной общности людей, а тревога – с тем, что ей внеположно. Так, потеря актуального социального статуса влечет не только конкретный страх, но и вызывает сильную тревогу как опыт неопределенности. В упорядоченном мире социальные страхи и тревоги, ощущение «бездомности» (Мартин Хайдеггер), обычно переносятся на то, что находится «за стенами» общности, города.
В современной России происходит стремительная конвергенция страха, тревоги и бездомности. Это – базовый опыт русских вне зависимости от социального положения. У российских сверхбогатых и массы народа парадоксально оказывается общий психологический модус – страх и тревога. Тревога перед чем-то, что люди смутно ощущают, но не могут даже описать, не говоря уже о рационализации этого чувства. Тревога коренится на экзистенциальном уровне, где сейчас вообще происходят фундаментальные сдвиги.
По словам одного из ведущих социологов ВЦИОМа Владимира Петухова, русские последние несколько лет переживают острый экзистенциальный кризис: не понимают, для чего и зачем им жить. Как говорил Егор Гайдар: реформы есть, а счастья нет. Когда шла борьба за повседневное выживание, было не до души, но стоило ситуации улучшиться и смысложизненные проблемы поперли наверх.
Попутно экзистенциальному развивается «кризис надежд»: все меньшее число граждан продолжает рассчитывать на лучшую жизнь, на повышение своего достатка в ближайшие годы. Другими словами, вызванный режимом Путина социальный оптимизм достиг потолка и пошел в обратном направлении. «Так, год назад ситуацию в стране как нормальную оценили чуть менее 45% опрошенных, весной 2007 года при ответе на аналогичный вопрос, ситуацию как нормальную и благополучную оценили около 38% россиян. Как кризисную и катастрофическую ситуацию год назад оценивали около 45% опрошенных, год спустя – 58,3%. Еще осенью прошлого года… отмечали формирование негативного тренда, однако вопрос об его устойчивости и масштабе оставался открытым. Сегодня можно констатировать, что обнаруженная закономерность не является случайной»[274].
В то же время массовые социальные ожидания разогреты т.н. «общенациональными проектами» и связанной с ними риторикой. Это, конечно, не полномасштабная революций ожиданий, но уже что-то приближающееся к ней, а революция ожиданий, напомню, нередко стимулирует революции социополитические.
В ментальном отношении русское общество представляет впечатляющую амальгаму страха, тревоги, надежды, нарастающих ожиданий и стремительно растущей агрессивности. Оборотной стороной экзистенциального кризиса стало быстрое накопление деструктивного потенциала как результата неотреагированных, не сублимированных напряжений последних двадцати лет.
Деструкция выражается в динамике убийств (с учетом пропавших без вести Россия – мировой рекордсмен), суицидов (входит в тройку мировых лидеров), немотивированного жестокого насилия, распространяющихся в социальном и культурном пространстве волн взаимного насилия и жестокости. В сущности, мы уже сейчас живем в том социальном аду, который Валлерстайн предвидел как переходное состояние к новой исторической эпохе. Но именно в силу погруженности в ад, мы его не замечаем; социальная и культурная патология, насилие и жестокость для нас норма, особенно для поколения, социализировавшегося в постсоветскую эпоху и лишенного возможности исторических сравнений.