Выбрать главу

— За то, что ты наделил меня таким носом, — усмехнулся он.

— Ты приставил мне длиннющие ноги! — выкрикнул Мармадьюк Пиг. — Как думаешь, для чего?

И дал мне два болезненных пинка.

— Если думаешь, что, изобразив меня маленьким уродом, лишил возможности творить зло, то ошибаешься! — проскрипел Кукелю. И плюнул в лицо липкой слюной.

— Жалкие меловые карикатуры! — завопил я.

Но не смог их стереть. Они осыпали меня ударами, щипали, царапали и плевались…

С тех пор они наступают мне на пятки, не расставаясь ни на суше, ни в морях, ни в пустынях, ни в вечных льдах.

Они никогда не отвяжутся от меня!

Не все тюрьмы материальны; эта троица заключила меня в безграничную темницу пространства и времени, ибо рожденные мыслью, они живут вечной жизнью мысли.

Я нарисовал их мелом, веществом всех эпох, чернилом, которое никогда не иссякает в пере Бога.

Я начертал мелом круги на стене. Пока они черны и пусты, но не останутся таковыми.

Это — огромные иллюминаторы, открывающиеся в рождающийся мир. Рождающиеся миры, как и миры умирающие, наполнены ужасом.

Вскоре в каждое из окон заглянет лицо, искаженное страхом перед неведомым.

Так рождаются истории — их рассказывают, чтобы насытиться собственным страхом, терзая свои душу и плоть, а потом скормить другим окровавленные объедки варварского и божественного пира.

Так в дантовой геенне поступали тени-избранники, приглашенные на кровавое пиршество.

Рука Геца фон Берлихингена

Мы жили тогда в Генте, на улице Хэм, в старом доме, таком громадном, что я боялся заблудиться во время тайных прогулок по запретным для меня этажам.

Дом этот существует до сих пор, но в нем царят тишина и забвение, ибо больше некому наполнить его жизнью и любовью.

Тут прожило два поколения моряков и путешественников, а так как порт близок, по дому беспрерывно гуляли усиленные гулким эхом подвалов призывы пароходных сирен и глухие шумы безрадостной улицы Хэм.

Наша старая служанка Элоди, которая составила свой собственный календарь святых для семейных торжеств и обедов, буквально канонизировала некоторых наших друзей и посетителей, и среди них самым почитаемым был, конечно, мой дорогой дядюшка Франс Петер Квансюис.

Этот знаменитый остроумный человек был не моим настоящим дядюшкой, а дальним родственником матери, однако, когда мы звали его дядюшкой, часть его славы как бы падала и на нас.

В те дни, когда Элоди насаживала на вертел нежного гуся или поджаривала на слабом огне хлебцы с патокой, он с охотой принимал участие в наших пиршествах, ибо любил вкусно поесть, а также с толком порассуждать о всяческих кушаньях, соусах и приправах.

Франс Петер Квансюис прожил двенадцать лет в Германии, женился и после десяти лет счастливой супружеской жизни там же похоронил и жену, и свое счастье.

Кроме ревниво хранимых нежных воспоминаний, он вывез из Германии любовь к наукам и книгам, трактат о Гете, прекрасный перевод героико-комической поэмы Захарии, вполне достойной принадлежать по своему юмору и остроумию перу Гольберга, несколько страниц удивительного плутовского романа Христиана Ройтера «Приключения Шельмуффского», отрывок из трактата Курта Ауэрбаха об алхимии и несколько скучнейших подражаний «Tagebuch eines Beobachters seines selbst» Лаватера.

Сейчас вся эта запыленная литература стала моей, ибо дядюшка Квансюис завещал ее мне в надежде, что когда-нибудь она принесет пользу его наследнику.

Увы! Я не оправдал его предсмертных надежд — в моей памяти только осталось восклицание: «Писание — это трудолюбивая праздность…» — отчаянный крик души Геца фон Берлихингена, удивительного героя-мученика, которого мой дорогой дядюшка особо отметил в своем трактате о Гете. Дядюшка подчеркнул эту фразу пять раз разными цветными карандашами.

Трудно нарушить обет молчания и приподнять покрывало забвения! И если я делаю это, то только потому, что мне было знамение из неизъяснимой тьмы.

Дядюшка Квансюис проживал в соседнем доме, на той же длинной, угрюмой и вечно сумрачной улице Хэм.

Дом был меньше нашего, совсем черный, но эхо гуляло там еще резвее в дни бурь и порывистых резких ветров.

Однако одну комнату там все же уберегли от мрачного холода подвальных кладовок и тьмы коридоров. Это была высокая светлая комната, обитая желтой тканью; ее обогревала чудесная марльбаховская печь, а из центральной лепной розетки потолка на трех позолоченных цепочках свешивалась лампа с двумя фитилями.

Днем массивный овальный стол кряхтел под тяжестью книг и коробок со старинными миниатюрами; но вечером, в час обеда, на нем расстилали коричневую, расшитую голубыми и оранжевыми узорами скатерть, а затем расставляли красивые тарелки из дорникского фаянса и богемский хрусталь.

В этих тарелках подавались изумительные кушанья, а из высоких бокалов пили бордоские и рейнские вина.

За этим столом дядюшка Квансюис принимал друзей, которых любил за внимание к своим речам и немой восторг перед его ученостью. Я словно сейчас вижу, как они поедают баранью ногу с чесноком, печеную курицу, тушеного ската или гусиный паштет и с явным удовольствием внимают мудрым рассуждениям хозяина.

Их было четверо — господин ван Пиперцеле, доктор каких-то, но отнюдь не медицинских наук; тихий и славный Финхаер; толстый и безмятежный Бинус Комперноле и капитан Коппеянс.

Коппеянс был таким же капитаном, как и Франс Квансюис моим дядюшкой. Когда-то он плавал, а теперь стал владельцем нескольких каботажных судов. Элоди считала его хорошим советчиком и человеком большой житейской мудрости, во что я продолжаю верить, хотя у меня нет на то никаких доказательств.

Однажды вечером, когда господин ван Пиперцеле делил на части миндальный торт, а капитан Коппеянс разливал по бокалам ром, кюммель и зеленоватый шартрез, дядюшка вернулся к своему трактату о Гете, к тому месту, на котором остановился накануне, в день, когда они лакомились телячьей головой под черепаховым соусом.

— Я возвращаюсь к шедевру Гете, к его превосходной драме «Гец фон Берлихинген».

«В одном из сражений против бамбергского епископа, нюрнбергских купцов или кельнских горожан благородный Гец потерял правую руку.

Искусный ремесленник, железных дел мастер, сработал ему руку с пятью пальцами на пружинах, обеспечив владение мечом с тем же искусством, что и прежде».

Тут в разговор вмешался тихий господин Финхаер:

— Можно сказать, чудо механики!

— Я припоминаю, — вступил в разговор господин Коппеянс, — что случилось с моим рулевым Петрусом Д’Хондтом, — ему отрезало руку, когда кисть его попала между шкивом и стальным тросом. С тех пор у него вместо руки медный крючок, а значит, в наши времена никто не может сделать руку, подобную руке Геца.

Дядюшка Квансюис снисходительно кивнул головой, соглашаясь с их пустыми речами.

— Друзья мои, вспомните, — сказал он, — достойные вечности слова, которыми кончается драма Гете: «Благородный муж! Благородный муж! Горе веку, отвергнувшему тебя!»

Тут мой дядюшка снял очки и подмигнул. Как всегда, услужливый доктор ван Пиперцеле подмигнул в ответ, словно знал тайну дядюшки.

— Но этот прекрасный конец, увы, не соответствует истине, и я сожалею об этом, — продолжал свою речь оратор. — «Гец фон Берлихинген был, как повстанец, заключен на два года в аугсбургскую тюрьму. Затем император разрешил ему вернуться в свои владения и жить в родовом замке Якстгаузен, взяв с него слово рыцаря, что он никогда более не покинет границ своих земель и не будет сражаться ни на чьей стороне.

Пятнадцать лет спустя Карл V освободил его от клятвы, и счастливый Гец последовал за императором во Францию, Испанию и Фландрию. После отречения императора от престола в Юсте Гец вернулся в Германию и семь лет спустя умер. Однако…»