Ардатов спросил:
— Вы вызвались добровольно?
— Я не знаю, что это значит. Я всегда добровольно подчинялся дисциплине. Что надо — то надо.
Ардатов спросил еще:
— Вы испытывали удовлетворение от своей работы?
Зеелиг вмешался: «Вопрос чисто психологического порядка. Можете не отвечать».
— Почему же? — ответил Вилли Барт. — Поставить человека и стенке и убить физически тяжело. Так тяжело, что это мешает хорошо прицелиться, даже с близкого расстояния. Но уничтожение врага приносит удовлетворение. Удовлетворение от того, что выполнил трудную задачу и избавил от нее остальных, которые могут принести пользу по-другому.
Якоб Кааден: «Вы казнили наших?»
— Не думаю. Но, если бы мне приказали, я бы это сделал. Мы ликвидировали агентов врага. Не мне было судить.
Зеелиг: «И у вас ни разу не возникло сомнений?»
— Я мог сомневаться, но не должен был.
— А теперь у вас есть сомнения насчет того, что вы видели и совершали?
Настал момент солгать без колебаний. Вилли Барт ответил: «Да».
Убедившись, что вопросов больше нет, Зеелиг предложил ему пройти в сопровождении Васкеса в кабинку для переодевания. Шаткая дверца открывалась навстречу морю и ветру, внутри было мокро и пахло соленой пеной. Опершись на верхнюю кромку двери, два человека молча смотрели, как пенные гребни волн обрушиваются на берег. Их лица орошала пахнущая йодом водяная пыль.
В гостиной Зеелиг сказал: «Думаю, мы ничего из него больше не вытянем и не узнаем». Кааден сделал решительный жест рукой: «Кровавый негодяй, способный на что угодно». Туллио Гаэтани пожевал губами, его худое лицо словно постарело, резко обозначились морщины: «Если бы все было так просто… Юридически…» Зеелиг прервал его: «Он не внушает мне ни малейшего доверия. Но юридически, как вы говорите, товарищ Гаэтани, никаких убедительных доказательств против него нет». «В таких случаях никогда не бывает убедительных доказательств!» — воскликнул Кааден. Зеелиг: «Он дал исчерпывающие объяснения, его аргументация неопровержима. Юридически ни чувства, ни догадки не должны учитываться». «Справедливо, — заметил Гаэтани. — И мы не можем позволить себе проявить несправедливость». «Дерьмо!» — бросил Кааден. «Комиссия этого не слышала, — Зеелиг улыбнулся краешком губ. — Вы что думаете, Ардатов?»
— Мы накануне важных событий. Настанет время, и нам встретится много таких людей. И еще худшие, они протянут нам руку, и мы не сможем ее оттолкнуть… Наша эпоха — эпоха братоубийства во мраке. Толпа без ориентиров не разбирается в революциях, контрреволюциях, человечности, бесчеловечности, правде, обмане… Она уже не ведает, что она такое. Ее затянуло в конвейер, до самой души… Если этот парень такой, каким кажется, я думаю, что комиссия может только оправдать его, по крайней мере, временно…
Это решение и было принято большинством в три голоса против одного. «Ну вы даете! — усмехнулся Васкес. — А ты, Вилли, как поступил бы на их месте?» «Не знаю», — ответил Вилли. Он держался прямо, холодно и сдержанно.
«Это я голосовал против», — сказал Кааден, не подав ему руки. Но остальные, даже Васкес, попрощались с ним за руку. Вилли ушел первым, один, туго затянув пояс плаща, надвинув берет, наклонившись вперед против ветра. Буря с глухим стуком билась о крышу домика. — Уф! Они ничего не знают… Я спасен.
Туллио Гаэтани и Семен Ардатов решили пройтись по пустынному Карнизу вдоль моря, от которого исходил белесый свет. Гаэтани говорил:
— Раньше все было настолько проще! Реакция против нас, и мы сторонники прогресса, свободы, республики, социализма. Ясно как антиномия Канта, как борьба Добра и Зла… Нам следовало бы остерегаться столь логичных противопоставлений, но никто не насторожился… Помнишь массовые демонстрации под красными знаменами, дремучих префектов, которые приказывали полиции разгонять их, а потом посылали письма с объяснениями в газеты и журналы с атлетом, разрывающим цепи, на обложке, а за ним вставало солнце с прямыми черточками лучей, черными на голубом фоне? Помнишь споры до трех часов ночи об освобождении женщины? Она освободилась, производя снаряды. Мы писали хорошие книги, расцвечивали идеологическими фейерверками груды статистических данных, наблюдений, научных выводов и даже не подозревали, что через парадный вход вступаем в ад. Надо было, чтобы История обрушилась на нас градом шрапнели, диктатур, пропаганды, колючей проволоки, с социалистическими инквизициями, освободительными революциями, превратившимися в тирании, гнуснейшими, но гениально организованными тираниями, антисоциалистическим национал-социализмом, большевизмом, уничтожающим большевиков… Я понимаю тех, кто теряет голову, верит в хаос, в дурную природу человека. Я говорю: все смешалось в огромном водовороте, и человек захвачен им, слабый со своим ограниченным здравым смыслом, пленник машин, которые сам создал, раздавленный той легкостью, с которой все можно разрушить: нужно тридцать лет, чтобы вырастить и воспитать человека, и миллионная доля секунды, чтобы уничтожить сотню человек, да что там, даже не видя их, просто открыв люк в днище бомбардировщика… Нужны столетия и несколько поколений, чтобы построить собор, а одна бомба превращает его в пыль за полминуты… Не жалеешь о старых добрых временах, Семен?